Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как вспоминал Ходасевич, «месячный „оклад“ заведующего Книжной Палатой приблизительно равнялся цене пятнадцати фунтов черного хлеба на вольном рынке (то есть копейкам тридцати в месяц по довоенному расчету). Но в те времена был „богат“ и сравнительно спокоен не тот, у кого было больше стремительно падающих „дензнаков“, а тот, у кого в бумажнике было больше казенных удостоверений и других бумаг с красной печатью»[405]. Так или иначе, еще одна служба, причем прямо государственная («Всемирная литература» была формально частным предприятием, хоть и при Наркомпросе), какие-то пайковые блага давала. Весь штат состоял из секретаря, каковую должность исполняла Анна Ивановна, регистратора, машинистки и старика-курьера, прежде служившего в цензуре и украсившего кабинет Владислава Фелициановича фотографиями былых цензурных начальников, память о которых, видно, вызывала у него благоговение. Ходасевич ладил и с этим старорежимным курьером, и со своим непосредственным шефом, начальником отдела печати Моссовета, старым большевиком Николаем Семеновичем Ангарским (Клестовым), человеком нервным и склонным к самодурству; одного врага он нажил себе — и это был Валерий Брюсов. Возможно, «первый ученик» опасался, что бывший приятель может в свою очередь обзавестись партбилетом и подсидеть его. Впрочем, это обнаружилось позднее.
Вспоминая о своей службе в Книжной палате, Ходасевич задерживает внимание не только на понятных и естественных для той поры трудностях (нетопленые комнаты, отсутствие канцелярских принадлежностей, необязательность типографий и т. д.), но и на нескольких колоритных библиографических эпизодах. Один из них связан с близким Ходасевичу человеком. Михаил Гершензон допустил непростительную для ученого его уровня оплошность, приняв переписанный рукой Пушкина текст Жуковского за пушкинский. Узнав об ошибке, он вырезал страницы со злосчастной статьей «Скрижаль Пушкина» во всех экземплярах «Мудрости Пушкина», предназначенных для продажи, и попросил Ходасевича задержать отправку обязательных экземпляров в библиотеки. Но Ходасевич не успел исполнить его просьбу: по библиотекам «Мудрость Пушкина» пошла в неурезанном виде. Другой эпизод связан с книгой Николая Бухарина «Экономика переходного периода». «Любимец партии», в то время еще не «правый уклонист», а «левый коммунист», в этой работе, написанной в разгар так называемой «дискуссии о профсоюзах», выражал мысли, не во всем совпадающие с точкой зрения Ленина, который, между прочим, испещрил книгу своими пометками. Желая сгладить противоречия, Бухарин посвятил книгу Ленину и поместил в ней его портрет. Ленин, узнав об этом, рассердился — и из всех экземпляров книги портрет и посвящение вырезали. Ходасевича должно было позабавить такое сочетание политического всевластия с характерно литераторскими приемами и привычками. В отношениях большевистских вождей были нюансы, напоминающие… ну, хотя бы отношения Белого и Брюсова.
Зимой 1920 года Ходасевичу пришла в голову мысль добыть у властей помещение, в котором можно было бы разместить обе конторы (Книжную палату и московскую редакцию «Всемирной литературы») и самому с семьей поселиться. Жизнь в полуподвальном этаже становилась все более мучительной К тому же жители полуподвала находились, как многие в то время, под вечной угрозой «уплотнения». Первая попытка относится к лету 1919 года. Тогда, 3 июля, отчаявшийся поэт написал письмо Каменеву, которое стоит процитировать:
«Минувшую зиму провел я в валенках, под шубой, сбившись с семьей в одну комнату, отопляемую самоварами и теснотой. Мечтал о лете, как времени для работы. Оно настало, и преодолевая всякие препятствия: полуголодную жизнь, двухнедельную испанку, отсутствие света, дальние расстояния, хлопоты с мобилизацией (я дважды получил освобождение, как незаменимый работник, и пять раз белый билет по болезни, а 11 июля буду продлевать все это еще по разу), — словом, борясь со всеми затруднениями, я было принялся за работу. Но теперь — новая беда.
Живу я с женой, пасынком 12 лет и прислугой (жена служит). Но горе в том, что эти четыре человека (включая меня) размещены в клетушках, из которых ни в одной не поставишь двух кроватей. Но их целых шесть, что, на бумаге, делает меня прямо-таки буржуем. Поэтому, несмотря на подвал, жилищный отдел хамовнического Совдепа решил меня „уплотнить“, поселив ко мне других жильцов из этого же дома. Это значит, что пока тепло и можно пользоваться всей квартирой, я, нервничая и слушая за перегородкой идиотские обывательские разговоры о муке, дороговизне, „кооперации“ и т. д., вновь буду лишен возможности работать, а с наступлением холода, когда едва ли не всем, с новыми жильцами вместе, придется перебираться в две, а то и в одну комнату, — настанет для меня жизнь вовсе невыносимая. Даже служба моя требует домашней работы, т. е. тишины, которой я не смогу добиться от чужих людей. Отнять у меня тишину в доме — тоже, что лишить столяра верстака, рабочего выгнать с фабрики. <…>
Простите, что беспокою Вас. Мне совестно это делать, зная, как Вы заняты. Но я все же надеюсь, что зная писательское житье не понаслышке, Вы захотите что-нибудь сделать для меня и моей семьи, для избавления нас от этого бедствия. Я не преувеличиваю. Ольга Давыдовна зимой не раз спрашивала, „не нужно ли мне чего-нибудь“. Я благодарил, говоря, что у меня все есть. Но вот — теперь истинная беда: я лишусь возможности работать. Это ужасно и морально, и материально»[406].
В этом письме интересно все: и те внешние обстоятельства, о которых в нем говорится, и тон, которым поэт обращается к московскому «градоначальнику», в котором он видит (или делает вид, что видит) не только представителя «рабочей» власти, но — прежде всего — бывшего коллегу-литератора. Каменев в тот раз помог; естественно, что и полгода спустя поэт обратился к нему же. На сей раз прием прошел неудачно: председатель Моссовета Ходасевичу вежливо отказал: «Конечно, письмо в жилищный отдел я могу вам дать. Но поверьте — вам от этого будет только хуже. <…> Сейчас они просто для вас ничего не сделают, а если вы к ним придете с моим письмом, они будут делать вид, что стараются вас устроить. Вы получите кучу адресов и только замучаетесь, обходя свободные квартиры, но ни одной не возьмете, потому что пригодные для житья давно заняты, а пустуют такие, в которые вселиться немыслимо. <…> Конечно, у них есть припрятанные квартиры. Но ведь вы же и сами знаете, что это — преступники, они торгуют квартирами, а задаром их вам никогда не укажут»[407].
Тогда же поэту пришлось вытерпеть долгий светский разговор с Ольгой Каменевой. Ходасевич со смешанным чувством вспоминал годы спустя об этой женщине, «недаровитой и неумной», добродушной и лицемерной, привечающей писателей, рвущейся ими поруководить, задающей им «шпионские» вопросы друг про друга, обожающей побеседовать «о культурном», но притом — нежной матери. Матери четырнадцатилетнего мальчика, которого «как-то на Волге товарищ Раскольников одел по-матросски». («Также точно, таким же матросиком, недавно бегал еще один мальчик, сыну ее примерно ровесник: наследник, убитый большевиками, ребенок, кровь которого на руках вот у этих счастливых родителей»[408].)