Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марго оглянулась, старик с собакой смешался с толпой. Вдруг она спохватилась, стала суетливо рыться в сумочке, потом потребовала срочно остановить такси, приговаривая:
— Shippai, shippai! — Она враз потеряло лицо, будто его смыло водой.
— В чём дело? — обеспокоено спросила Исида, поддавшись панике.
— Я забыла в телефоне карточку, когда звонила вам… Я ждала вас, но вы… Я заплатила за неё тысячу йен! — лепетала Марго.
— Ах, не стоит! Я куплю вам новую, это я виновата, я вас заставила ждать.
— Да ну что вы, я просто волновалась и забыла…
Так или иначе, взаимный политес развязал языки обеим смущённым встречей женщинам. Первым делом Исида повела гостью в ресторан, а после показала комнату Ореста. Странно, эта комната производила впечатление, будто из неё недавно вынесли покойника. По полу на кухне из‑под газовой печи к столу тянулись две вереницы меленьких рыжих муравьёв. Исида всё время сбивалась с настоящего времени на прошедшее, говоря, что Орест здесь то живёт, то жил…
— А когда он вернётся?
— Если б я знала! — вдруг проговорилась Исида и разрыдалась.
Марго растерялась. Она подошла и обняла её.
— Он исчез, — просто сказала Исида. — Я не знаю, куда. У него были деньги, была виза в Буэнос — Айрес, был билет на самолет. Он исчез за несколько дней до отъезда…
Вечером дамы пошли в местный офуро — центр, который находился через дорогу от дома Исиды.
— Это успокаивает нервы, полезно для здоровья, — пояснила она.
Исида переодела Марго в домашнюю одежду, вручила ей пластмассовый тазик и другие банные принадлежности. На пороге вспомнила, что накануне обнаружила в платяном шкафу среди белья Ореста пакет с бумагами и сказала, чтобы Марго посмотрела их после офуро.
Юный банщик, восседающий на перегородке, разделяющей баню на два отделения — мужское и женское, громко приветствовал новых посетителей. Когда дамы разместились в офуро, Исида сказала, что ей будто бы послышался голос Ореста из мужского отделения.
Марго молча намыливала тело Исиды и искренно удивлялась: «Какое оно нежное, какое оно молодое, как оно сохранилось — и в её‑то годы!» Обе женщины исподволь изучали друг друга и думали, что их телами обладал один мужчина — потерянный, исчезнувший, сбежавший. Марго любовалась фигурой Исиды. Это созерцание волновало её странным запретным волнением. Нечто подобное она испытывала, когда покупала золотую рыбку в зоомагазине. Тогда её обслуживала белокурая продавщица. Марго заходила в этот магазин ещё раз, чтобы полюбоваться личиком девушки…
Всё это вспомнилось ей ещё раз, когда она засыпала в постели Ореста. Она глубоко вздохнула и почуяла знакомый запах её мальчика. Марго поняла, что Исида не меняла его постель с тех пор, как он исчез — «бесследно, как сон»… Ещё она подумала, что вот так следовало бы расставаться с любовниками, чтобы они исчезали на рассвете, оставляя после себя только теплую вмятину на постели и эфемерное воспоминание о физических прикосновениях. Она не чувствовала его утраты, просто она его уже забыла, а чувство мести, освежавшее память её сердца, мирно посапывало, как напившийся материнского молока младенец. Её безотчётное чувство мести рождалось к мужчине, который однажды владел ею, а не потому, что он бросил её, не из ревности к другой женщине. И всё‑таки странно, чем было вызвано это удовлетворение, ведь она не знала, какая месть его настигла?
Марго, лежа в постели Ореста, вдруг вспомнила о папке с какими‑то бумагами и наказала себе посмотреть их завтра утром. В папке оказалась её собственная рукопись, потерю которй она уже оплакала. Марго, наспех заглянув в текст, не без удовольствия погрузилась в чтение — при этом её мысль временами совершала неосознанные подмены: когда язык спотыкался о слово «жертвоприношение», в глазах вставал образ Ореста — с мечом, насмешливый, красивый от отчаяния. Что‑то тревожное поселилось в чувствах Марго, некий неразгаданный смысл, совершенно далёкий от предмета филологического исследования, мерцал в её сознании. Марго не могла понять связи между чувством тревоги, которое порождал текст, и возникающим во время чтения удовольствием, похожим на сладкое предвкушение мести.
Писать, чтобы умереть, умереть, чтобы писать.
Из дневника Франца Кафки
В искусстве Юкио Мисима был последним воином красоты. «Божественный ветер» красоты сметает на своём пути всё, не щадя ни творцов, ни их творений, ни нас с вами, пассивных созерцателей. Мисима не противостоял небытию, его мужество в другом: он шел ему навстречу, до конца, до предела, на край ночи. Этот же путь проходят его герои. Говорить о том, что он был создателем эстетики смерти, было бы неверно, потому что феномен Мисима как художника не мог бы состояться, если бы его детская одержимость смертью не подвергалась такому художественному изображению и анализу, в результате которого его мысль обретала иную валентность — от идеи смерти он приходит к идее небытия. Герои Мисимы живут не только в присутствии смерти, но и в присутствии красоты; они подвергаются одинаковому испытанию со стороны того и другого. Если красота не может быть воплощена ни в храме, ни в теле, ни в слове, то мысль художника неизбежно впадает в область метафизики. Тогда образы и персонажи обретают символическое содержание. Именно в этом ключе следовало бы прочитывать произведения Мисимы.
Морис Бланшо, комментируя дневники Кафки и в частности его слова, что «всё самое лучшее из написанного мной было основано на готовности спокойно умереть», пишет: «Кафка, таким образом, глубоко ощущает, что искусство — это взаимодействие со смертью. Почему со смертью? Потому что она — предел. Владеющий ею — предельно владеющий собой — открыт для всех своих возможностей, воплощает полноту власти. Искусство — это власть над предельным моментом, предельная власть».
Можно сказать, что Мисима не вышел из кафкианского круга, обозначенного в эпиграфе. Творчество подготавливало Мисиму не столько к смерти, сколько к абсолютной свободе: не она выбирала, а он! Мисима перехватил инициативу у смерти. Его «гибель всерьёз» повернула читателя лицом к тому, от чего он малодушно отворачивается. С другой стороны, опыт Мисимы свидетельствует о торжестве бесконечной красоты над рассудком, красоты, которая мстит художнику за его посягательство на право быть её творцом. Герой романа «Золотой храм» сравнивает эстетику, науку о красоте, со мшистым камнем. В этом прочитывается противопоставление нетленной красоты и артефактов художника — он кладёт свой эстетический камень в основание пирамиды, которая, как известно, есть место смерти.
Двойное самоубийство Мисимы и Мориты, разыгранное писателем как театральный фарс, стало последним его произведением, в котором воплотился эстетический принцип: «слово — ничто, а действие — всё». Смерть как эстетический артефакт — есть сомнительное художественное изобретение. Для Мисимы это была единственная возможность присвоить смерть — даже ценой собственной гибели. Его творчество находится в парадигме — красота и смерть; красота и слово; красота и действие; красота и эрос. Из биографии Мисимы известен такой факт: однажды он написал свой псевдоним иероглифами, означающими «завороженный дьяволом».