Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, каким-нибудь легкомысленным шутникам такое жаркое, непоколебимое убеждение представляется слишком претенциозным, даже смешным. Однако со своей стороны не могу не сказать, что в этом случае, вольно или невольно, Пьер Огюстен, ещё первый в истории европейской цивилизации, открывает поразительно верный закон гражданского общества: только тогда повсюду будут утверждены и неприкосновенны права человека, когда каждая отдельно взятая личность станет защищать свои стесненные или поруганные права как права всего человечества. Пьер Огюстен, может быть, потому и выглядит несколько странным в своем яростном, чуть не истребительном энтузиазме, что он именно первым вступает на этот тернистый, вовсе не устланный розами путь.
К тому же он человек простодушный и мирный. В одном из своих «Мемуаров» он набрасывает свой собственный, абсолютно правдивый, верный действительности духовный портрет:
«Я всегда весел, отдаюсь с одинаковой страстью и развлечению и труду. Я склонен шутить, но без всякой злобы. Я не возражаю, когда остроумно подшучивают и надо мной. Я слишком горячо отстаиваю свое мнение, если считаю, что прав, зато открыто и без всякой зависти проявляю уважение ко всем, чье превосходство признаю. В делах я доверчив до легкомыслия, активен, когда меня подстрекают, ленив и апатичен, когда минует гроза, безмятежно предаюсь счастью, но и в несчастье сохраняю спокойствие непоколебимое…»
Естественно, что такой открытый, искренний человек, держа в руках три памфлета, пущенные в него один за другим, точно гранаты, никак не может понять: отчего на него набрасываются с этими грязными воплями люди, которых сам он ничем не задел. Ещё непонятней ему: отчего его непримиримыми врагами становятся и вовсе не знакомые с ним, как Бакюлар д’Арно, и отчасти знакомые по литературным трудам, как Марэн, и довольно близкие, как Бертран д’Эроль. Он вглядывается, он анализирует, он размышляет и приходит к выводу, поражающему его самого: эти люди бессовестны, эти люди безнравственны, больше того, эти люди продажны, они так низко пали, как не должен, не может, не имеет права пасть человек. И он набрасывается на них с благородным негодованием. Он со страстным одушевлением разоблачает их пороки и мерзости. Он, не знающий ничего более драгоценного, чем достоинство, честь и не запятнанное ни малейшей подлостью имя, искренне, всей душой, всем своим существом не может понять, каким образом так низко может пасть человек, когда перед ним широко открывались совершенно иные дороги:
«Ах, мсье Марэн, как далеко вы ушли от той безмятежной поры, когда с выбритым теменем и непокрытой головой, в льняном подряснике, символе вашей невинности, восхищали Сиота прелестью мелодий, наигрываемых на органе, или прозрачностью вашего голоса на хорах! Если бы какой-нибудь арабский пророк ненароком высадился на побережье и увидел этого неотразимого отрока… эту святую невинность, он сказал бы вам: «Юный аббат, будьте, друг мой, осмотрительны, никогда не забывайте о страхе Господнем, дитя мое, а не то в один прекрасный день вы станете…» – да тем, чем вы в конце концов стали, и, возможно, вы в вашем льняном подряснике воскликнули бы подобно Иоасу:
Но до чего же он переменился с той поры, наш Марэн! Только взгляните, как растет и крепнет зло, коли его не пресечь в зародыше! Марэн, который видел высшую радость и блаженство в том, что
расстался с детским платьем и туфельками, перемахнул от органа на учительскую кафедру, в цензуру, в секретариат, наконец в газету. И вот уже мой Марэн, по локоть засучив рукава, ловит в мутной воде что погаже, клевещет вслух, сколько вздумается, творит зло исподтишка, сколько удастся, то укрепит чью-нибудь репутацию, то разнесет вдребезги чью-то другую. Цензура, иностранные газеты, новости – всё в его руках, в его устах, в печати. Газеты, листки, письма распространяются, фабрикуются, предлагаются, раздаются и т. д., и т. д., ещё четыре полосы и прочего. Он не брезгует ничем. Красноречивый писатель, умелый цензор, правдивый газетчик, поденщик на ниве памфлета. Если он движется вперед – пресмыкается по-змеиному. Если лезет вверх – шлепается по-жабьи. Наконец, взбираясь всё выше и выше, где ползком, где скачком да прыжком, но неизменно на брюхе, он своей поденкой добился солидного положения. Нынче этот корсар мчится по версальской дороге в карете четверней, украшенной на дверцах гербом, где в обрамлении, которое напоминает корпус от органа, некая Слава, изображенная вниз головой на фоне разверстой глотки и обрубленных крыльев, дует в морскую трубу, а в основании – искаженное отвращением лицо, которое символизирует Европу. Всё это обвито подрясником на газетной подкладке и увенчано квадратной шапочкой с надписью на кисточке: «Кес а ко, Марен?..»
В глубине души, как и всякому человеку порядочному, больше всего ему хочется плюнуть в сердцах, отойти и тщательно вымыть руки после прикосновения к этой неблагоуханной мерзости. Он и пытается с презрением отвернуться от своего слишком нечистоплотного, слишком непривлекательного противника, когда говорит, добывая для человечества ещё одну истину:
«Первое несчастье для человека, конечно, то, когда краснеешь за себя, но второе наступает, когда за тебя краснеют другие. Впрочем, я не знаю, зачем я говорю вам все эти вещи, которых вы не можете даже понять. Я удаляюсь, ведь я ещё могу что-нибудь потерять. А вы… вы смело можете шествовать всюду…»
Зачем же он не делает этого тотчас, как познакомился с грязными памфлетами, направленными против него? Он защищает себя от сплетен и клеветы? Он отстаивает свои права и честь человека? Без сомнения, он вынужден им отвечать. Но только ли это нужда? К своему изумлению, именно в этот отчаянный миг, когда он со всех сторон осажден, и в суде, и в обществе, и в печати, и даже в собственном доме, где судебные исполнители всё ещё стерегут его мебель, описанную непримиримейшим графом и генералом Лаблашем, он открывает свою самую сокровенную тайну. Ему, именно для того, чтобы возвысился до гениальности и засверкал своими самыми лучшими и самыми яркими красками его так медлительно пробуждающийся творческий дар, необходимы враги! Ему необходима туча врагов, которые рвутся в окна и в двери, падают на него с потолка и пролезают ужами сквозь пол! Ему необходимо сопротивление! Ему необходима отчаянная борьба не на жизнь, а на смерть! Только в этих необычайных условиях его образы начинают жить полной жизнью, непроизвольно напитываясь жаром борьбы, и вырастают в многозначительные, нетленные символы, а его речь переливается, сверкает, жалит, язвить и становится заразительной до того, что его мыслей, его сравнений, афоризмов, острот уже невозможно забыть.
И он грезит, пораженный этим вдохновенным прозрением, что сам Господь возвещает ему, какое множество несчастий суждено ему испытать для того, чтобы не возгордиться исторгнутым трудами благополучием. Он грезит, что Господь предупреждает о том, что тысячи врагов станут раздирать на части его душу и тело, лишат свободы, имущества, обвинят в грабеже и подлоге, в подкупе и клевете, с помощью хищных сплетен опозорят всю его жизнь.