Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через некоторое время дело против Зиновьева и Каменева кое-как сшили, дело оставалось «за малым» – убедить самих старых ленинцев в необходимости их участия в публичном спектакле, который задумал Сталин. «С самого начала Ежов заявил Зиновьеву, что советская контрразведка перехватила какие-то документы германского генштаба, которые показывают, что Германия и Япония ближайшей весной готовят военное нападение на Советский Союз. В этой обстановке партия не может больше допускать ведения антисоветской пропаганды, которой занимается за границей Троцкий…» В конце концов, Ежов сказал Зиновьеву, в чём суть этого требования, исходящего от Политбюро: он, Зиновьев, должен подтвердить на открытом судебном процессе показания других бывших оппозиционеров, что по уговору с Троцким он готовил убийство Сталина и других членов Политбюро.
Г. Зиновьев с негодованием отверг такое требование. Тогда Ежов передал ему слова Сталина: “Если Зиновьев добровольно согласится предстать перед открытым судом и во всём сознается, ему будет сохранена жизнь. Если же он откажется, его будет, судить военный трибунал – за закрытыми дверьми. В этом случае он и все участники оппозиции будут ликвидированы”.
– Я вижу, – сказал Зиновьев, – настало время, когда Сталину понадобилась моя голова. Ладно, берите её!»
Иначе вел себя Л. Каменев: «Каменев был, как громом поражён. Он поднялся со стула и крикнул в лицо Ежову, что тот – карьерист, пролезший в партию, могильщик революции… Задыхаясь от волнения, обессиленный, он рухнул на стул… “Вот, – сказал он, отдышавшись, – вы наблюдаете сейчас термидор в чистом виде. Французская революция преподала нам хороший урок, но мы не сумели воспользоваться им. Мы не знали, как уберечь нашу революцию от термидора. Именно в этом – наша главная ошибка, за которую история нас осудит”» (64).
И снова слово «термидор». Именно так, на французский манер вожди оппозиции, начиная с Троцкого, называли процесс создания советской империи. Последовавший за термидором абсолютизм Наполеона живо напоминал им диктатуру Сталина[82]. Но вернемся к событиям, предшествовавшим открытым процессам по делу так называемого «троцкистско-зиновьевского блока». Важность дела считалась таковой, что с главными участниками грядущего процесса посчитал нужным встретиться сам Сталин: «Сталин поднялся со стула и, заложив руки за спину, начал прохаживаться по кабинету.
– Было время, – заговорил он, – когда Каменев и Зиновьев отличались ясностью мышления и способностью подходить к вопросам диалектически. Сейчас они рассуждают, как обыватели. Да, товарищи, как самые отсталые обыватели. Они себе внушили, что мы организуем судебный процесс специально для того, чтобы их расстрелять. Это просто неумно! Как будто мы не можем расстрелять их без всякого суда, если сочтём нужным. Они забывают три вещи:
первое – судебный процесс направлен не против них, а против Троцкого, заклятого врага нашей партии; второе – если мы их не расстреляли, когда они активно боролись против ЦК, то почему мы должны расстрелять их после того, как они помогут ЦК в его борьбе против Троцкого? третье – товарищи также забывают (Сталин назвал Зиновьева и Каменева товарищами!), что мы, большевики, являемся учениками и последователями Ленина и что мы не хотим проливать кровь старых партийцев, какие бы тяжкие грехи по отношению к партии за ними ни числились.
Последние слова, добавил информатор Орлова, были произнесены Сталиным с глубоким чувством и прозвучали искренне и убедительно. Зиновьев и Каменев, – продолжал Миронов свой рассказ, – обменялись многозначительными взглядами. Затем Каменев встал и от имени их обоих заявил, что они согласны предстать перед судом, если им обещают, что никого из старых большевиков не ждёт расстрел, что их семьи не будут подвергаться преследованиям и что впредь за прошлое участие в оппозиции не будут выноситься смертные приговоры.
– Это само собой понятно, – отозвался Сталин…» (65)
Физические страдания Г. Зиновьева и Л. Каменева закончились. Их немедленно перевели в большие и прохладные камеры, дали возможность пользоваться душем, выдали чистое бельё, разрешили книги (но не газеты). Врач, выделенный специально для Г. Зиновьева, всерьёз принялся за его лечение. Г. Ягода распорядился перевести обоих на полноценную диету и вообще сделать всё возможное, чтобы они на суде выглядели не слишком изнурёнными. Тюремные охранники получили указание обращаться с обоими вежливо и предупредительно.
Л. Копелев: «Сообщение о том, что убийцу Кирова направляли зиновьевцы, поразило и испугало. Но я поверил. Еще и потому, что помнил одну из листовок оппозиции в феврале 29 года, перед высылкой Троцкого. Квадратик бумаги со слепым шрифтом: “Если товарища Троцкого попытаются убить, за него отомстят… Возлагаем личную ответственность за его безопасность на всех членов Политбюро – Сталина, Ворошилова, Молотова, Кагановича, Калинина, Кирова, Куйбышева, Рудзутака…”» (66). Поверили и миллионы других, кто помнил яростную беспощадную внутрипартийную борьбу, террористические методы борьбы до и после революции. Предпочли «поверить» и те, кто просто считал, что эти «старые большевики» получили давно ими заслуженное: сколь веревочке не виться…
Слова Н. Бухарина о том, что к «этому» должен быть готов каждый большевик, стали пророческими. Однако понимание подноготной процесса не помешало ему в сентябре 1936 года публично заявить по поводу казни самого Зиновьева с Каменевым: «Что расстреляли собак – страшно рад» (67). Кто за язык тянул? М. Кольцов воспевал в «Правде» нового «Железного наркома» Ежова как «чудесного несгибаемого большевика… который дни и ночи… стремительно распутывает и режет нити фашистского заговора…» (68). Что, в людях не разбирался один из самых информированных журналистов СССР? С Ежовым и рухнул. Вскоре репрессированный И. Бабель спокойно поселился в дачном особняке, из которого ранее отправился на расстрел Л. Каменев, а А. Вышинский прибрал к рукам дачу на Николиной горе расстрелянного по его приказу Л. Серебрякова.
Один из важных фактов сплочения банды – сопричастность к общим преступлениям. То же самое можно сказать и о целых группах населения. «Самыми страшными врагами образующихся наций оказываются перебежчики, сомневающиеся, равнодушные и безразличные; чем грязнее будут руки большинства, тем более широкой и острой станет потребность их вымыть…», – отмечает в своей работе «Индивидуализированное общество» социолог З. Бауман: «Насилие необходимо, прежде всего, для того, чтобы заставить всех, кто назначен быть патриотами, принять участие в насильственных действиях, даже если они этого не слишком хотят» (69). Необходимость расширять круг подельников придает жестокостям режима легитимный характер, акт, освященный общественным мнением и советские интеллектуалы освятили жестокость государства своим авторитетом. М. Горький в письме М. Зощенко (25.3.1936) подчеркивал: «…Никогда и никто еще не решался осмеять страдание, которое для множества людей было и остается любимой их профессией. Никогда еще и ни у кого страдание не вызывало чувство брезгливости… Страдание – позор мира, и надобно его ненавидеть для того, чтобы истребить». «Милость к падшим» вышла из моды.