Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не доходя до отеля, я увидела своих заплаканных, растерзанных и взлохмаченных ребят на улице. Рут держала за руку братишку, и так эти Гензель и Гретель гуляли по улицам Галаца. Я снова повела их в какой-то кафе, напоила молоком, накормила, вернулась с ними в отель и с разрешением в руках потребовала себе лучшую комнату и уложила детей спать. Я дала три телеграммы: в Вильну и Варшаву с просьбою выслать немедленно мне визу. Благодаря моей экономии — езда не первым классом, а деком — и благодаря совершенно неожиданной для меня девальвации, о которой в Палестине мы мало знали, я была при деньгах и могла ждать.
Когда дети уснули, я лежала без сна и думала, как неосторожно я сделала, разрушив тель-авивское пристанище, позволив Марку уехать в Америку без того, чтобы обеспечить нас хотя бы на несколько месяцев, и вообще подводила итоги своим злоключениям и со страхом думала, получу ли я визу в Польшу. Мой паспорт, по-видимому, был чем-то испорчен (может быть, на нем была пометка, что мы — сионисты и навсегда уехали из Польши). Как мне потом объяснили, хотя это и не было убедительно, в наших паспортах было меньше страниц, чем у «верноподданных» граждан Польши. Ни Марку, ни родным в Палестину я не написала ни слова, и все были уверены, что мы уже давно в Вильне.
На следующий день я себя чувствовала очень плохо. К вечеру у меня была температура 39,8. Меня знобило, я еле дотянула до вечера и легла спать одновременно с детьми. На следующий день я их водила утром в кафе завтракать, потом обедать, снова посылала телеграммы в Польшу и после обеда слегла.
Ночью, когда я проснулась, или, вернее, очнулась, я услышала крик Рути: «Мамочка, что с тобой?» Я лежала на полу в обмороке. И если бы не моя дочка, которая, по-видимому, проснулась от моего падения, я не знаю, чем бы это кончилось. Я ударила себе висок и бок. Рут мне помогла снова лечь в кровать. Утром малярийная температура спала, и, чтобы скрыть от хозяев гостиницы свою болезнь, я снова потащилась с детьми в кафе и ресторан.
На третий день я отнесла нашему благодетелю все мои деньги и просила его в случае моей смерти отослать детей в Палестину. В комиссариат я регулярно ходила каждый день, чтобы полиция не пришла в отель меня арестовать. Наш благодетель, как я его называла в мыслях, очень переполошился и прислал мне врача. Врач был сионист, узнал, что мы тоже семья врача, позаботился о том, чтобы для меня нашли комнату в лучшей гостинице, приходил каждый день меня проведать, и я начала поправляться. Еду нам приносили в комнату из ресторана, а лекарства покупал мальчик из гостиницы.
Когда припадок малярии прошел и не повторился, я начала с детьми выходить: мы гуляли по берегу Дуная, в парке, очень большом и красивом, и я делала покупки. Тем временем получились ответные телеграммы, что визы в пути, надо было только набраться терпения.
Румыния была для меня испытанием, но нельзя сказать, что совсем не интересным. Женщины там были сильно накрашены, напудрены и одеты не по-европейски, не в тайер[437], как это принято, и не в спортивных платьях, а в том, что у нас называлось послеобеденным и даже вечерним туалетом. Высокие французские каблуки, шапочки на отлете, длинные платья до обеда — все это производило дикое впечатление. По-видимому, вся жизнь людей проходила вне дома. Квартиры были нечистые, неуютные, кафе и рестораны переполнены нарядной публикой с самого утра. Ребенка в уборную невозможно было повести, так грязны были задворки, и если приходилось идти мимо кухни, то пропадал аппетит к еде.
Жизнь производила впечатление некультурной. Красивы были только природа, парк, река и еще вышитые национальные костюмы: шитье шелком, золотом, ткани вроде парчи, вуали, затканные золотом, вышивки и ленты и очень красивые блузочки и рубашечки, вышитые всеми цветами. Такую я купила себе и Рути. В парке было чудесно по утрам, дети играли возле меня, я читала или шила им платьица, косоворотку Меиру и «дирнль»[438] Рути. Клены, липы, акации, березы, по которым я стосковалась. Мы радовались зелени и бабочкам, сирени и жасмину. Иногда мы с детьми катались по Дунаю до Браилова и обратно.
Я ежедневно после обязательного визита в полицейский участок (секуранца на их языке) являлась в польский консулат, но визы не было. Жара стояла ужасная, я купала детей ежедневно в нашей собственной резиновой ванночке, которую я привезла с собой. Воду для купания и для чая я варила тоже на собственной спиртовке.
По вечерам мы ходили на пристань, Меир любил следить за пароходами, а когда дети ложились спать и засыпали, я садилась на окно и смотрела на улицу на освещенные окна домов, на жизнь в Румынии. Женщины, даже очень молодые, были полные, и раньше, чем решиться, какое платье им надеть на вечер, они перемеривали несколько разных платьев. Потом, расфрантившись, намазав себе лицо и губы и напудрившись, они уходили со своим кавалером куда-нибудь. Иногда это был плешивый старый муж, а иногда молодой… любовник. Кто мог проникнуть, не было ли это наоборот.
Как долго будет продолжаться моя ожидательная и наблюдательная жизнь в Галаце, я не знала, мое терпение начинало лопаться. Я себя должна была успокаивать, что в жизни каждого человека был свой «Галац», но мой мне надоел. Раз я пошла на прекрасный концерт Ионеско[439], играл он Тартини, Брамса, Сарасате, Паганини, Вьетнам — музыка меня немного примирила с жизнью. Артисты, художники, музыканты всех национальностей, это все еще тот элемент, из-за которого прощаешь народам их жестокость, ксенофобию, узкий шовинизм, антисемитизм и бесчеловечность. Бетховен, Моцарт, Бах, Шиллер, Лессинг, Сенкевич, Мицкевич, Конопницкая, Элиза Ожешко, Короленко спасут ли когда-нибудь честь тех народов, к которым они принадлежали. Золя и Бальфур — совесть человечества.
Раз я зашла в парикмахерскую помыть голову (благо румынская лея стояла так низко, что с нашими стерлингами, как бы мало их ни было, можно было выдержать некоторое время). Тут я увидела ту русскую эмиграцию — белую Россию, о которой я много слышала, но которой я не знала. В соседнем кабинете одна из женщин красила себе волосы в рыжий цвет. Другая мыла голову и завивалась. Раньше разговор шел по-русски, потом перешел на французский, румынский и вперемежку на все языки — в их профессии это было необходимо, если хочешь иметь «интернациональную клиентуру». Вначале было трудно, конечно, выяснить, к какому классу и профессии они принадлежат, но потом выяснилось. Говорили о том, что надо следить за зубами, ногами, волосами, потом перешли на портных, на туалеты и шляпы. Дальше пошло все вместе — подарки, чулки, тратится, разоряется, сошлась, разошлась, ангажементы, накопила платьев, подарил кольцо и брошку, много белья, шелковое. Она распродает бриллианты, «теперь нет богатых друзей». Потом пошли сплетни: эта сошлась со стариком, но он ей ничего не дал, та — красавица, заболела и уехала в Бухарест лечиться, эта больна, та уже стара и т. д., и т. д. Завтра она едет в Бухарест, авось подарит хоть несколько пар шелковых чулок, — рассказывала рыжая. Правда, она ревнует, но она горда, страдает, но черт с ним, — говорила брюнетка. Когда они вышли из своих кабинок и проходили мимо меня, они ничем не отличались от самых буржуазных дамочек, приятных и «приятных во всех отношениях»[440]. Они заплатили и вышли.