Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Польше шляхта гораздо лучше знала своё преимущество, силу, достоинство, в Литве она ещё пугливо использовала свои привилегии. Польский шляхтич на съезде под Львовом при Сигизмунде I пригрозил панам саблей, литовский же даже не подумал бы об этом, так уважал своих князей и магнатов, по старой привычке. Более покорный, чем польский шляхтич, когда его задели за живое, литвин не умел прощать, мстил до конца, наказывал убийством, пачкался кровью, ещё послушный тому языческому пережитку — чувству мести, которую законное наказание достаточно не могло удовлетворить. Он также не обращался к закону, разве что редко и неохотно. Предпочитал сам чинить правосудие.
С подданным — будучи к нему ближе — литовский шляхтич, может, менее жестоко обходился, ещё не привык считать его скотом, потому что недавно вместе с крестьянином подчинялся неограниченной власти правителя. Эта власть, хотя значительно умеренная законами, в Литве ещё была больше, чем в Польше при последнем Ягайлле.
Как жизнь в Литве была простая, так хозяйство было запущенное и дикое. Земледелие пользы не приносило, поэтому только сена было столько, сколько нужно; доходами обеспечивали мёд, воск, шкуры и т. д.
Но потребности также были маленькие и их легко было удовлетворить, не искали иных удовольствий, кроме лёгких, и тех, что были под рукой. Охота в огромных лесах приносила одновременно развлечение и пользу, сельское хозяйство было работой и забавой; вечерняя беседа у камина заканчивала спокойные дни, а опрокинутая ветром в лесу борть неоднокмратно представляла предмет долгих разговоров и исполненных заинтересованности диспутов. Медведь, что пришёл из леса, лось, что показался у стогов, были событием большого значения, воспоминанием надолго.
Покой Литвы, в котором она счастливо спала, вскоре смутили обстоятельства. Война с Польшей за Подолье и Волынь, которую разжигали влиятельные, потом дело унии, у коей было столько неприятелей, потом, наконец, Реформация.
В едва обращённой Литве, где привязанность к новой вере не могла быть ещё сильной, где уже и так две веры боролись между собой, а народ кланялся в лесах идолам и до сих пор почитал деревья и змей, Реформация, упавшая с горячим желанием обращения, с кричащим запалом, должна была многим вскружить голову.
Просвещение ещё не могло быть таким всеобщим, чтобы предотвратить зло. Те, что хотели учиться (а было их немного), должны были искать знаний в Кракове или Праге, более богатые — в Лейпциге или Падуе. Остальные должным образом не понимали веры, и поэтому легко, легче, чем в Польше, дали себя от неё отвести, признав маленькой большую и решительную разницу.
В одну минуту Вильно из католического стал почти реформатской, костёлы опустели; магнаты потянули за собой слепую и идущую по их примеру шляхту, под их авторитетом. Вскоре литовский сенат насчитал только нескольких католиков, остальные были либо греческого обряда, либо приняли реформу. В Жмуди католическое духовенство исчезло, в столице возводились соборы, на Лукишках, на Рыбном конце, напротив костёла Св. Иоанна. Никто не думал советовать, а король смотрел на это равнодушно.
Тем временем Радзивиллы, корефеи реформы, прививали её всевозможными способами, рассыпая деньги, вводя в заблуждение своей популярностью или протекцией. Духовенство совсем пало духом. Тогда это Хозиус с епископом Валерианом привели орден иезуитов, а первый мученик Крассовский объявлял большую судьбу обществу, в котором были люди так геройски презирающие смерть.
Но войдём в Антокольский дворец, где воевода Подласский Фридрих Сапега, недавно вернувшийся, принимал родственника Павла, каштеляна Киевского. Тут большое отличие от усадеб Фирлеев, Тарлов, Зборовских, которые учились роскоши за границей и вернулись больше чужеземцами, чем поляками. На усадьбе, как на лицах Павла, каштеляна Киевского, и Фридриха, воеводы Подласского, как в их произношении, видно старых литвинов, людей, носящих совсем другу оболочку. Поскольку оба, один тем, что жил в московской Руси, другой был там с посольством, приобрели кое-что из тамошних обычаев, даже наряды и обличье; хоть оба добровольно там жить не хотели.
Окружающий двор, состоящий из русско-литовской шляхты, одетый не изящно, щебечущий не учтиво, выглядел бы дико при Фирлеях или придворных Ласки. Это плечистый народ, мрачных взглядов, сильных рук, всегда готовый схватиться за саблю, неустрашимый и не взвешивающий свои слова на весах вежливости и так называемой тогда политики.
Придворных были одеты в серый цвет, кони у них были мерины, сёдла кожаные, ремни из обожжённой кожи, сабли в железных ножнах, на голове меховые колпаки, а одежда панов и слуг была сделана ещё старомодным покроем. Итальянского наряда тут не увидеть, столь обычного в Польше, ни испанских плащей, ни венгерских маскароновых костюмов; но длинные делии, тёмные кунтуши по щиколотку, серые епанчи. Драгоценных камней для демонстрации тоже немного, а тот, у кого они есть, прячет их от большого света.
Комнаты этого дома Сапежинского (потому что тогда его ещё нельзя было назвать дворцом) не везде даже были обиты, по большей части только голые и побелённые. Из всех вещей в них были дубовые лавки и ясеневые столы, простые стулья, кафельные печи; в окнах — маленькие стёкла в свинцовой раме, сзади даже обтянутые пузырём, сосновые полы, покрытые елью, твёрдые кровати.
Украшения в них — развешенное оружие, кривые сабли, не совсем ещё заброшенные луки с пунцовыми колчанами, сверкающие упряжи для коней, инкрустированные сёдла, шитые попоны, шкуры медведей, рысей и лис.
Обычаи дома были суровые, серьёзные и мужские. Мягкие итальянские обычаи, галантность, музыка, грязные песни, танцы и словечки не приняли в Литве. Народ с ужасом видел виленские маскарады Августа и его изнеженность. Женщины были почти удалены от мужского общества, держались довольно строго, ни сами испортиться, ни мужчин изнежить ни времени, ни возможности не имели. Пряли кудель, ткали полотно, шили на ткацких стонках и слушали родителей и мужей. Петь и говорить о любви они считали зазорным и неприличными для мужчины и похабным для женщин. И однако привязанность четы была вечной, была продолжительной и непоколебимой. Заключённый брак был святыми узами.
В комнате, очень просто убранной, сидели на скамье каштелян Павел и воевода Фридрих; оба почти старцы, но здоровые ещё и сильные, оба высокого роста, с румяными лицами, с бородами и усами. Лица у них были серьёзные, суровые, мужественные, именно такие, какие мы видим на старых картинах.
Павел, старший, был седой и немного сутулый, Фридрих — более резвый и живой.
— Стало быть, какие новости из Книшина? — спросил Павел воеводу.
— Плохо, по-прежнему плохо, — сказал, вставая и от нетерпения прохаживаясь, воевода. — Его окружают те же, что окружали; то