Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, а иностранцы будут тогда инвестировать свои капиталы?
— Думаю, да. Потому что если гарантии будут даваться не только банками, но и «высочайшей милостью», это лишь подстегнет бизнес: бизнес всегда расчетлив и прагматичен. И он будет работать в нашей большой и холодной стране.
Шесть утра. Марс пришел через окно и плюхнулся у меня в ногах. Спрашиваю, хороша ли была охота. В ответ только: мур-р-р-л… Все-таки плюхнулся он не к Кате — она спит по соседству, а ко мне. Значит, на мою любовь отвечает тоже признательностью. Кот мгновенно засыпает и начинает во сне дергать лапками. Интересно, что ему снится?
Потихоньку выскальзываю из-под одеяла и, даже не умывшись, быстро иду к морю. Сегодня в десять утра уезжаю. Катя отвезет меня к поезду, а пока вижу бескрайнюю водную гладь. Далеко на горизонте маячит корабль, и такой в мире покой, такая благодать… Увижу ли это еще? Разве только во сне…
Хотя вещи сложены, нужно еще кое-что успеть. Катя встала и готовит завтрак. Кот храпит: видно, ночь была бурной. Выехать следует не позже восьми: в городе начнутся пробки. Весь Калининград сел на машины.
Ну вот, можно и отправляться. Вещей немного: чемодан и два пакета. Катя не хочет оставлять Марсюшку одного, а потому закладывает сонного кота в рюкзак. Когда не было машины, Марс в этом рюкзачке на Катиной спине где только не побывал! Сейчас рюкзак с котом Катя вручает мне. Марс недовольно ворчит, потому что, видно, чувствует запах псины. Машину не любит. В ней точно ездил какой-то пахучий пес.
Все. Катя включает зажигание, трогаемся. За окном последний загородный пейзаж. Разговаривать не хочется: все переговорено. Катя настраивает приемник. Звучит музыка. Узнаю: адажио из «Пасхальной оратории» Баха. Гобой ведет берущую за душу мелодию. Становится еще грустнее.
На вокзал приезжаем рано: пробок почти не было. Катя берет мои вещи, я — Марса. Он головой тычется мне под подбородок: умащивается.
Поезд подают за полчаса. Место нижнее, соседей по купе пока нет. Прибегут, наверно, перед самым отъездом.
Ага! Вот и они: две женщины и мужчина. Вид вполне приличный. До отхода — пять минут. Прощаемся. Катя с Марсом выходят.
Окна в вагоне плотно закрыты — не открыть. Потому переговариваемся знаками. Катя держит кота в рюкзачке, как ребенка. Он крутится, старается, как мне кажется, высвободить лапу, чтобы помахать. Поезд трогается, и я вижу, вижу, как остаются, уплывают вдаль два очень дорогих лица. Именно лица: у Марса не морда.
Увидимся ли?..
2004 г.
Так неспокойно на душе,
Добрее быть, твержу, добрее,
Умнее быть, твержу, умнее!
Но мало времени уже.
Александр Володин
Одна тысяча девятьсот тридцать четвертый год. Мне три года. С этих пор помню себя. Мама ведет меня за ручку. Мы идем по Петропавловской с Воскресенской на Проломную. Какая-то женщина, обгоняя и забегая вперед, жалобно тянет, обращаясь к маме: «Ой! Какая вы несчастная! У вас девочка — карлица». Мама делает удивленные глаза: «Почему карлица? Ей только что исполнилось три года, и она выше своих сверстников». Женщина усмехается и бросает: «Да будет вам. В три года дети не рассуждают как десятилетние».
Я, действительно, говорю чисто и с «рассуждениями». Сомнение женщины небезосновательно.
Мы живем в Пассаже. Это бывшая купеческая гостиница, построенная архитектором Рушем в начале девятнадцатого века. Одна из самых богатых гостиниц в городе. Теперь, в тридцать четвертом, она превращена в общежитие, где в каждой комнате бывшем номере по семье. Огромный, как улица, коридор, по которому мы, дети, носимся, словно очумелые, служит местом общения. Кухня одна на тридцать семей. У каждой семьи свой примус. Чад стоит невыносимый. Но примус можно жечь только на кухне. Одна на тридцать семей и уборная, на двери которой вывешен список долгосерущих. Список так и озаглавлен.
Наша комната — пенальчик — была, видно, очень дешевым номером. Большое окно выходит во двор-колодец, поэтому в комнате никогда не бывает солнца. Так как никакой ванной нет, отец повесил за занавеской рукомойник, под которым стоит помойное ведро, а на ведре таз. Умываемся из этого рукомойника. В комнате большая железная кровать, на ней спят родители, и моя маленькая кроватка, стол, этажерка с книгами, три стула. «Гардероб», то есть одежонка, висит на стене; в углу два чемодана. Днем я обитаю на родительской кровати — там две мои куклы и мишка. У нас нет даже радио, хотя у соседей есть. Мои родители, несмотря на то, что отец — инженер и научный сотрудник, а мать — врач, бедны как церковные крысы. Комнату получила мама в двадцать восьмом, когда они с отцом поженились. Мама была комсомолкой и общественницей, отец никогда нигде не состоял.
Родители красивы, только очень худы. Особенно красива мама. На нее заглядываются мужчины, и мне очень хочется быть на нее похожей, но я — вылитый отец. Так говорят все. У меня русые, как у отца, волосы, забранные в две толстые косички, и серо-голубые глаза. Девица я вроде бы не уродина, но все равно хочу быть похожей на маму, у которой, как все говорят, точеный профиль, густые вьющиеся темные волосы и тоже серо-голубые глаза. Она похожа на «дяденьку» Христа. Икону видела в церкви.
Мама хромает. У нее врожденный вывих тазобедренного сустава. В тринадцатом году — маме было пять лет — бабушка Мэра-Ита повезла ее из Орши, где они жили, в Питер к врачам. Так случилось, что попали в руки лейб-хирурга Его Величества профессора Вредена, который оперировал маму, но неудачно. Осталась хромоножкой. Но тогда еще не ходила с палочкой. Палочку взяла перед самой войной. Из-за хромоты не состоялась певческая карьера — она очень хорошо пела. Как-то темной оршанской ночью ее пение услышал заезжий артист и предложил помощь в устройстве. Но увидав, что мама хромая, смолк.
Родителям приходится брать ко мне нянек: не работать мама не может — потеряет профессию и просто не прожить, а бабушек-дедушек нет. Папины родители давно разошлись, его мать умерла от рожистого воспаления в двадцать пятом. Где отец — не знаем: из Уфы уехал в Варшаву и переписки нет никакой. Отец мамы умер давно, а Мэра-Ита больна и живет теперь не в Орше, а в Рогачеве у каких-то дальних родственников. В двадцать восьмом, когда мама вышла замуж, приезжала, но не захотела жить с зятем — гоем, то есть русским.
Няньки мои меняются как перчатки. Дольше всех живет Устя — толстая деревенская женщина, очень добрая и набожная. Она водит меня в Воскресенскую церковь, и мы долго стоим с ней на службе. Стоим обе на коленочках, а когда дяденька-священник собирает на поднос деньги, Устя дает и мне денежку, чтобы я со словами «на храм» сделала взнос. Но Устю вдруг срочно вытребывают назад, в деревню, и мы со слезами ее провожаем.
Без няньки нельзя ни дня, а потому родители срочно берут деревенскую девочку Нюру. Нюра худа, белобрыса, прыщевата, с тонкой косицей. Она плохо обходится со мной — иногда дает подзатыльник. Живет у нас недолго: однажды отец, вернувшись домой пораньше, застает в комнате страшную вонь. Нюра сходила в ведро, стоящее под рукомойником, и не вынесла. Мой горшок тоже грязный.