Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я склоняю голову, но украдкой обвожу взглядом церковь, в которой яблоку негде упасть от пришедших проводить мою маму. Они все похожи на нас, кроме госпожи Мины и Кристины, а еще Кеннеди Маккуорри и какой-то пожилой женщины, которые стоят в глубине зала.
Меня удивляет, что Кеннеди здесь. Хотя, конечно, она знает про мою маму. Я же услышала о несчастье в ее доме.
И все равно меня не покидает ощущение размытости линий, как тогда, когда я увидела вино и сыр у нее дома. Точно я пытаюсь посадить ее в коробку, а она постоянно норовит вырваться из нее.
— Наш друг Луанна родилась в 1940 году, — говорит пастор. — Она была младшей из четырех детей Джермейна и Мэдди Брукс. Она родила двух дочерей и, когда их отца не стало, положила лучшие годы своей жизни на то, чтобы вырастить их хорошими, сильными женщинами. Она посвятила свою жизнь служению другим, созданию счастливого дома для семьи, в которой работала больше пятидесяти лет. На нашей церковной ярмарке она завоевала больше ленточек[38] за свои пироги и торты, чем кто-либо в этом приходе, и я считаю, что по меньшей мере десять фунтов вокруг моей поясницы появились благодаря сладостям Лу. Она любила музыку госпел, любила ток-шоу «Взгляд», любила печь и любила Иисуса. Она оставила после себя дочерей и шестерых любимых внуков.
Хор поет любимые гимны мамы: «Господи, возьми меня за руку» и «Я улечу». Затем пастор возвращается на сцену. Он поднимает глаза на собравшихся и взывает:
— Бог всеблаг!
— Во все времена! — отвечают все.
— И он собрал ангелов своих ко славе!
После «Аминь» он приглашает желающих встать и рассказать о влиянии, которое оказала на их жизнь моя мама. Некоторые из ее подруг встают, медленно, словно зная, что могут быть следующими. «Она помогла мне пережить рак груди», — говорит одна. «Она научила меня подшивать подол». «Она никогда не проигрывала в лото». Для меня неожиданно слышать это — я знала маму по-своему, но для них она была чем-то другим: наставником, наперсницей, партнером по игре. Эти истории постепенно оживляют образ мамы, показывают, какой она была когда-то, и многие плачут, раскачиваясь, охваченные горем, произносят похвалы в ее адрес.
Адиса сжимает мою руку и поднимается на трибуну.
— Моя мама, — говорит она, — была строгой. — Это признание вызывает улыбки в толпе. — Она строго следила за всем: за нашими манерами, за тем, как мы выполняли домашнее задание, с кем мы ходили на свидания и сколько голой кожи могли показывать, когда выходили в люди. Она не всегда была одинаково строгая, правда, Рут? Все зависело от сезона. Но это влияло на меня, на мой образ жизни круглый год. — Адиса едва заметно улыбается и продолжает, как будто обращаясь к самой себе: — Я помню, как однажды за обедом она разложила столовые приборы, собираясь учить меня вести себя за столом, и сказала: «Девочка, когда встаешь из-за стола, манеры можешь оставить там».
«О да, уж она оставила», — слышу я позади.
— Дело в том, что я была испорченным ребенком. Может, и до сих пор им остаюсь. И мама следила за такими вещами, на которые другие родители даже внимания не обращают. Тогда это казалось очень несправедливым. Я как-то спросила, что изменится в великом Божественном плане, если я надену красную виниловую юбку, и она сказала то, что я никогда не забуду: «Рейчел, ты будешь моей очень недолго, и я сделаю все, чтобы это драгоценное время не закончилось раньше срока». Я была слишком молода, и во мне было слишком много бунтарства, чтобы понять, что она имела в виду. Но теперь я понимаю. Тогда я не поняла оборотной стороны медали: то драгоценное время, когда у меня была мама, было слишком коротким.
В слезах она возвращается на место, а я встаю. Честно говоря, я не знала, что Адиса может быть таким хорошим оратором, но опять же — она всегда была храбрее меня. Я же предпочитаю держаться в тени. Я не хотела говорить на похоронах, но Адиса заявила, что люди будут ждать этого, и я согласилась. «Просто расскажи какую-нибудь историю», — предложила она. Я выхожу к трибуне, откашливаюсь и в панике сжимаю пальцами ее деревянный край.
— Спасибо, — говорю я, и микрофон взвизгивает. Я делаю шаг назад. — Спасибо вам, что пришли попрощаться с мамой. Она была бы в восторге, если бы узнала, что вы все здесь собрались, а если бы кто-то не пришел, то, знаете, она бы оттуда, с небес, пожурила вас за плохие манеры.
Я смотрю в зал. Это была шутка, но никто не смеется.
Сглотнув, я заставляю себя продолжить:
— Мама всегда ставила себя на последнее место. Вы знаете, что она всех кормила, — не дай Бог кому-то уйти из нашего дома голодным! Я уверена, вы все, как и пастор Гарольд, пробовали ее пироги и торты. Однажды она пекла торт «Черный лес» для церковного конкурса и я набилась ей в помощники, хотя была в таком возрасте, что, конечно же, ничем не могла помочь. Я случайно уронила мерную ложку в тесто и постеснялась об этом сказать, поэтому ложка оказалась запеченной в торте. Когда судья на конкурсе разрезал торт и нашел ложку, мама сразу поняла, что случилось. Но вместо того чтобы отругать меня, она сказала судье, что это такая специальная хитрость, чтобы сделать коржи более влажными. Вы, наверное, помните, что в следующем году в нескольких конкурсных тортах обнаружились запеченные мерные ложки… Теперь вы знаете причину. — Раздается легкий смешок, и я облегченно выдыхаю. — Я слышала, люди говорят, что мама гордилась своими ленточками, своей выпечкой, но, знаете, это не так. Она много работала для этого. Она над всем много работала. Гордость, сказала бы она, это грех. И, если честно, единственное, чем она гордилась, — это я и моя сестра.
Говоря это, я вспоминаю выражение лица мамы, когда я рассказала ей об обвинении. «Рут, — сказала она, когда я вернулась домой из тюрьмы и она захотела увидеть меня, чтобы убедиться, что со мной все в порядке, — как такое могло случиться с тобой?» Я знала, что она имела в виду. Я была ее золотым ребенком. Я вырвалась из замкнутого круга. Я добилась чего-то. Я пробила потолок, в который она всю жизнь упиралась головой.
— Она так гордилась мною… — повторяю я, но слова — клейкие пузырьки, которые лопаются в воздухе, оставляя едва уловимый аромат разочарования.
«Все хорошо, милая, — слышу я из толпы. — Да, не волнуйся».
Мама тогда так не сказала, но продолжала ли она гордиться мною? Было ли достаточно того, что я ее дочь? Или же тот факт, что меня судили за убийство, которого я не совершала, стал для мамы пятном вроде тех, от которых она так настойчиво избавлялась?
Моя речь на этом не закончена, но продолжение исчезло. Слова на моей маленькой шпаргалке словно превратились в иероглифы. Я смотрю на них, но все потеряло смысл. Я не могу представить себе мир, в котором села бы в тюрьму на много лет. Я не могу представить себе мир, где нет моей мамы.
Но потом я вспоминаю то, что она сказала как-то вечером, когда я собиралась на ночевку к Кристине: «Когда ты будешь готова для нас, мы будем тебя ждать». В это мгновение я чувствую иное присутствие, которого не ощущала раньше. Или, может, не замечала. Оно твердое, как стена, и теплое. Это общность людей, которые знают мое имя, хотя я даже не всех их помню. Это собрание, которое никогда не переставало молиться за меня, даже когда я вылетела из гнезда. Это друзья, о существовании которых я не догадывалась; друзья, которые помнят обо мне то, что я давно позабыла.