Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Счастье, что я сбежала. Не вляпалась в очередную историю. «И что ей от меня понадобилось? Пожаловаться на сына? Рассказать о себе?.. Ольга. Татьяна и Ольга. Ее зовут Ольга...» – у меня плохая память на имена. Роюсь в сумке, листаю свой репетиторский блокнотик.
Иван. Мать: Ольга Владимировна.
На этой страничке не осталось живого места. Все исчерчено механическими картинками – поникшие лилии, мой вечный замысловатый узор: лепестки, тычинки, пестики.
«Одинокая? Не с кем поговорить? Перемолвиться словом. Муж пропадает на работе... Отец Ивана».
Я пытаюсь представить себе ее мужа, но вижу другое лицо: цепкий взгляд, приплюснутая переносица, бледная кожа. Слишком бледная. Но, главное, хорошая речь. В литературной стране дар речи – заведомое преимущество. Перед коллегами, щеголявшими в бордовых пиджаках. Тем, кто лишен этого дара, настоящих высот не достигнуть. Здесь, у нас, надо уметь договариваться...
На этот раз она пригласила бы меня к себе. В свою отдельную комнату. В хороших русских домах это называлось будуар. Я оглядываюсь на витрину, но вижу высокое зеркало. Туалетный столик с подсветкой. На подзеркальнике частокол разноцветных флаконов. Гордость и предубеждение оставлены в гостиной. У себя в будуаре супруга англомана хозяйничает сама. По стенам развешаны фотографии: маленький мальчик, родители радушной хозяйки... Хозяйка ведет экскурсию...
– А это, – она улыбается, – мой папа. Когда я была маленькая, мы с папой ходили на карусели. А еще в зоопарк... Смотреть на белых медведей. А потом он покупал мне мороженое. Эскимо. Помните – в серебристой обертке? За одиннадцать копеек...
Серебристая обертка – образ ее прошедшего времени. Теперь это модно: ностальгия – главный тренд.
– А себе? – Этот вопрос я задала бы из вежливости. Какое мне дело до ее прошлого...
– Не-ет, ну что вы! – она машет рукой. – Себе – пиво. Тогда еще были ларьки. Иногда нас пропускали без очереди. Раньше все люди были очень вежливые...
На ее месте я сказала бы – отец. Мой отец не был веселым. Время от времени устраивал мне экскурсии. По достоевским местам. Я помню пыль, запах кирпича и известки, вонь, стоявшую над Крюковым каналом. Стены, прокопченные от века.
Я приближаюсь к фотографии, всматриваюсь в его черты: простые, теперь я сказала бы ясные. И все-таки они чем-то похожи. Мой отец не пил пива, но все равно сдувал. Пену советской жизни, которую никогда не называл советской. Для него она была просто жизнь.
А может, дело в одежде: мешковатый костюм, высокие подставные плечи. По моде двадцатилетней давности. У отца тоже был. Мои родители берегли вещи, носили годами. Вещи, висевшие в шифоньере, принимали форму их тел. Где-то я читала: в хорошем английском обществе новые пиджаки не приветствовались. В хорошем советском – тоже. В конце учебного года его костюм сдавали в химчистку. Собираясь на работу, родители не смотрели в зеркало. В жизни, которую они прожили, полагалось быть невидимками...
– А это моя мама...
Полноватая, одетая в цветастое платье. На фотографии она сидит за столом. За ее плечом стоит молодая девушка: светлое платьице, рукава-фонарики, нежный абрис лица.
– Это – вы? – я смотрю внимательно.
Девушка на длинных ногах. Внучка тех, кто выводил неверным почерком: мы – не рабы, рабы – не мы. Ее мать закончила восьмилетку: широкие бедра, короткие крепкие ноги. В третьем поколении все удлинилось и сузилось. Изящные икры, точеные лодыжки: народная внучка, сумевшая превратиться в лань...
– Я, – длинноногая женщина, выросшая из той девушки, кивает смущенно. – После выпускного. Сейчас и не представить. Тогда мне казалось...
Мне тоже казалось. Будто впереди целая жизнь. Такая, как у моих родителей: целая, не разбитая на отдельные отрезки.
А потом она сказала бы: где-то я его упустила... Ивана. Своего единственного сына...
Я выхожу из троллейбуса. От остановки протоптана муравьиная тропа. Узкая, двоим не разойтись.
Я уверена, эта женщина была хорошей матерью. Когда ее сын родился, бросила работу, читала ему книжки. Хорошие, самые лучшие. «Там, на неведомых дорожках...» В прошлой жизни мы нашли бы общий язык. Я сказала бы: «Не выдумывайте. У вас очень хороший мальчик: умный, грамотный. Читает книги. Ольга Владимировна, это ваша заслуга. Вы ни в чем не виноваты. Не надо себя винить. Я уверена: вы хотели как лучше. Откуда вам было знать? Это не вы, а я ее упустила – свою единственную дочь...» В ответ она сказала бы: «Не выдумывайте. Татьяна Андреевна, вы тоже хотели как лучше. Это – не ваша вина. Что поделаешь? Такое время. Вы работали как проклятая. У вас не было выбора...»
Муравей, ползущий мне навстречу, отступает в сторону. Я – тоже. Со стороны это, должно быть, забавно: танец муравьиной вежливости. Два муравья, увязшие в снегу.
Обогнув журнальный киоск, я выхожу на финишную прямую.
Отсюда до моей парадной – рукой подать. Скамейка, засыпанная снегом, хохлится горбатым холмиком. С той стороны его разрыли, как будто отъели здоровенный кусок.
– Привет. Вот. Сижу, – он поднимает голову, глаза скользят по темным окнам.
– А где Александра? Вы с ней договаривались? – Обычно он звонит накануне.
Снег покрывает газоны, лежит на бетонном козырьке. Сосульки, похожие на щупальца арматуры, висят над муравьиной тропой.
– Здесь хорошо. Посидим? – его руки взрывают снег, заваливший скамейку. Со стороны он похож на трудолюбивого зверка. Зверка, роющего мерзлую землю.
Кусты, заваленные по пояс, тянут ветки. Отчаянно, как утопающие, потерявшие последнюю надежду. Я чувствую холод, идущий из-под земли. Снег – наша земля, которая никогда не растает.
Сажусь, закрываю глаза. Ни бегемотов, ни зверков... Ни муравьиных троп, ни самых дорогих магазинов. Шестеренки, работающие в моих мозгах, шуршат все тише и тише, сбавляя обороты. По рукам разливается тепло. Когда-нибудь, потом, когда нас всех раскопают, это станет нормальной жизнью. Все привыкнут, перестанут удивляться. Счастье, что жить в эту пору прекрасную...
– Как ты думаешь, – я вскидываю голову. Мне не хочется замерзать до смерти. Или становиться обломком, который когда-нибудь раскопают. – Кем лучше: волком или овцой?
Я понимаю: это – детский вопрос. Как будто мы – не родители взрослой дочери, а просто мальчик и девочка, которые встретились во дворе. В детстве мы играли в простые игры: прятки, вышибалы, пятнашки... Дотемна, до самых родительских криков – пока не позовут. Меня – детдомовские родители, которые давным-давно умерли. Его – несгибаемая коммунистка, которая до сих пор жива.
– Не знаю. Не пробовал, – он не удивляется. Мужчина, выросший из дворового мальчика, отвечает так, будто давным-давно все обдумал. Женщина, выросшая из дворовой девочки, гасит раздражение. Думает: «Мог себе это позволить – восторг и праздник мысли, досужее умственное напряжение. Пока я работала как проклятая».