Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Юра Гагарин к Пашке бросился, и Кольке Кускову кричит:
– Колька! Брось топор! Брось! Видишь, тут быстрей тащить мужика надо! В избу! Я машину щас разогрею! И – на берег! На Суру! Надо до Воротынца! До районной больницы! Лодка у кого?!
– У меня лодка! У меня! – орет Венька Белов. – Меня на берег берите! Я лодку отвяжу, быстро переправимся на Лысую Гору!
– А там-то?! Там-то?! – орет недуром Юрий Иваныч. – Там-то, на Лысой-то Горе?! Ты, чай, мою «Ниву» в лодчонку-то свою – не погрузишь, как на паром?!
– Не-е-е-е-ет…
Ванька Пестов кричит:
– Да не проблема! Я на Лысу Гору щас Лешке Недоуздову брякну! Разбужу, ну и што! Лешке тока свистни!
– А, ну если Лешке… – Юра выдохнул.
И давай они с мужиками-то поднимать с земли Пашку!
И Юрка Гагарин к Серафиму обернулся, ожег его остро, двумя ножами блеснувшими среди корявых морщин, узкими глазами своими, чувашскими, лешачьими, и плюнул ему в лицо:
– Ну что, поп! Любуйся на дело рук своих!
И только Юра это крикнул – Серафим мой качнулся, покачнулся – и упал.
Рядом с Пашкой. На землю. В пыль. В кровь.
ВЫБИЛ ГЛАЗ ЕДИНСТВЕННЫЙ. ПАШКА ОХЛОПКОВ
Вот сука этот поп-распоп. Вот дрянчуга. Сильный, гадина, оказался. Уж я ли не сильный. Я, даром что одноглазый, а всех молотил. Спуску не давал. Я-то думал – я его соплей перешибу, сучонка. Ан нет! Не так-то просто. Он дрался отменно. Я уж и не помню, когда так дрался. Может, и никогда. Я сходил с ума просто, так молотил по нему кулаками. Я все печенки ему отбил, должно. Еще бы немного – и убил. Не дали мне его убить. Не дали! А то б убил суку с удовольствием. Как охотник – зверя. Поп был мой зверь. Он отнял у меня Настю. Настю мою. Я ж ее ягодку сорвал. Я б и женился на ней. Я уж заготовил нам на жизнь, на первые поры, все припас – и ей платья, и посуду, и утварь садовую, и денег, и даже сережки ей купил, такие лиловые, алые камешки, в руках повертишь – брызгают красными лучами, как закатно солнышко в нашем Василе.
Сижу я в пылище. Носопырка вся пылью забита. А ночь-то жаркая, влажная, и отчего-то в воздухе – рыбой пахло! Будто бы лещами. Свежевыловленными… Может, кто из соседей засолил, вялить на веревке во двор вывесил…
Сижу я. Сижу. Ничего не вижу. А вокруг меня орут! Как на пожаре! Нет. Громче, чем на пожаре.
Я ни вижу ничего, томно мне, боль адская в глазу. Не в глазу: в мозгах.
И вдруг меня как током швырнет вбок! Догадался я!
Ничего не вижу! Ослеп.
Ослеп, сука-блядь!
Только голос над собой, женский, не Настин, а чей-то чужой, слышу:
– Беднай… Беднай… Калечнай… Таперь уж навек…
И я так заскрежетал зубами, что зуб один хрупнул, искрошился во рту, и я его, как косточку вишневую, выплюнул, уже не видя, куда я плююся, в кого попаду.
СПАСАЙ СКОРЕЙ! ВРАЧ ПЕТР СЕМЕНЫЧ, НАЗЫВАЕМЫЙ БОРОДА
Из машины больничной выбегаю. Рожу ладонями тру. Ничего спросонья еще не пойму. Ванька Пестов прибежал, как заполошный, еле дышит, пот градом течет – кричит: там, возле Гагариных!.. поп с Пашкой Охлопковым друг друга порешили!.. Порешили!.. Насмерть друг друга забили!.. Скорей!..
Я редко видал, чтоб мужик плакал. У Ваньки все лицо мокро от слез.
– Давай, – кричу, сам в майке да в трусах перед ним стою, – давай буди шофера больничного, Санька, едем туда! Кто кого забил?!.. Е-да-ты-мое, ничего ведь я со сна-то…
– Ща-а-а-ас…
Мотор затарахтел у окон. Я перекрестился на икону Николая Чудотворца.
– Николай, Угодник Божий, – прошептал, – спаси и сохрани людей неразумных… давно, давненько у нас в Василе мордобоя не бывало… и что их разобрало, дурачков… жара, что ли, сегодня такая…
Чуть ли не в трусах в машину сел. Перед самой машиной жена, передо мною в сорочке ночной трясясь, напялила на меня рубаху чистую и брюки протянула, и я впрыгнул в них, а застегивал уж в машине.
Ящик с медикаментами я всегда в машине держал. Ну, вроде как я – «скорая помощь».
Давненько я так не трясся в машинке-то, не спешил… со времен бой-бабы Анны Цыгановой, председательши сельсовета в те, баснословные, краснофлажные годы… Так спешил в моей машине к дому ее – когда дом-то подожгли, и горел богатый дом рассуки Цыгановой, злюки и гадюки, рыжим бешеным пламенем, а она на лавке около горящего дома своего валялась, за сердце, а верней, за толстую титьку держалась, и кряхтела: «Подожгли! Подожгли, сволочи! Да ведь знаю, кто поджег!.. Засужу!.. Посажу!..»
И точно, посадила она тогда Юру Гагарина в тюрягу за этот поджог: на семь лет… Потом ему срок скостили – до четырех…
А когда выпустили мужика – и выяснили все. Уж Цыганова в сырой земле, в Лосевом переулке, на кладбище, лежала. Поджег-то пьяница Серега Охлопков, батяня Петра и Пашки… Он на Цыганову зуб имел… А Цыгановой Юрка Гагарин отказал идти к ней в любовники: посмеялся над ней, на все село орал: «Меня старуха Анна к себе в любовники зовет, со всем с ума спрыгнула баушка!..» – она ему и отомстила. Вся милиция была у ней тогда куплена, все суды…
– Кто? – спросил я Ваньку.
Санек гнал как полоумный по пустой дороге. Шмыгал громко, простудно. «Надо бы капельки в нос прописать», – краем сознанья прошлась врачебная мыслишка.
– Поп наш! Серафим, мать его! – сквозь слезы крикнул Ванька. – И Пашка, мать его, Пашка!
– Какой Пашка? – В голове мой еще гудел, пчелино, густо гудел непрожитый сон.
– Пашка, мать его, Охлопков… Вот они!
Из машины я выкатился кубарем. Они все закричали: Борода, Борода! Щас укольчик!.. Щас поможет!..
Не-ет, ребята, не Господь Бог я, это верно…
Наклонился. Фонарь уличный не горел. Зато горела, пылала на все небо алая, рыжая как тыква, громадная Луна. И звезд было – не счесть.
Я взял Пашку за запястья и попытался отодрать руки его от лица.
– Павел, ну, будет… Ну, давай, покажи… Это я, Петр Семеныч…
– А-а-а-а! – жалуясь, крикнул Пашка. И я отнял, отнял от лица его руки.
Всякие я видел в жизни картинки. Всякие травмы, переломы, вывихи и ушибы. И как бьются, пульсируют вишнево-синие кишки в разрезанном брюхе, видел. Срочный аппендицит делал в поле, на сенокосе. Цито. Все инструменты были – скальпель, игла да кетгут. И спирт, большая бутыль спирту. И никто не ассистировал. Так я Кольку Кускова спас. Вон он, тут ошивается, спасенный.
Но тут все было ясно. И не врачу – тут было все ясно.
Выбитый глаз вытек полностью. Ничего нельзя было восстановить. Зашить и заживить. Ни склеру. Ни радужку. Ни сетчатку. Ни зрительный нерв. Глазное яблоко было рассажено, вдавлено и изуродовано напрочь.