Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это из «Пруфрока», – сумрачно пояснил Хоппер.
Ну конечно. «Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока». Стихотворение Т. С. Элиота, сокрушительное живописание паралича и безответной романтической тоски в современном мире. Я не перечитывал его с колледжа, но некоторые строки помнил по сей день, ибо они выжигаются в мозгу с первого же прочтения: «В гостиной дамы тяжело беседуют о Микеланджело»[83].
– И вот примерно так мы подружились, – просто сказал Хоппер. – Переписывались. О своей семье она не говорила. Иногда поминала брата. Или чему учится. Или своих собак – у нее была пара беспородных найденышей. Из-за ее писем я из интерната и не выломился. Боялся потерять с ней связь, если смоюсь. Она однажды написала, что, может, мне надо перестать бегать от себя и постоять спокойно. Ну, я так и сделал. – Он потряс головой. – К весенним каникулам я ужас как хотел с ней увидеться. Я, пожалуй, в глубине души не верил, что пишу ей, – подозревал, что она плод моей фантазии. Я знал, что она в городе, зашел в Сеть, отыскал место в Центральном парке, на променаде у зеленого театра. Сказал ей, пусть она встретится со мной там второго апреля ровно в семь. По́шло до одури. Да и плевать. Она два дня не отвечала. А потом ответила – одним словом. Лучшим словом в человеческом языке.
– Это каким? – спросил я, поскольку он замолчал.
– «Да». – Он застенчиво улыбнулся. – Я на трех автобусах добрался до Нью-Йорка. Приехал на день раньше, заночевал в парке на скамейке. Дергался – кошмар. Как будто с девчонками никогда не встречался. Но она была не девчонка. Она была диво дивное. Наконец семь вечера, семь тридцать, восемь. Ее нет. Кинула меня. Мне стыдно – не сказать как, уже собрался отчаливать, и тут прямо за спиной ее тихий голос: «Привет, Тигриная Лапа». – Он насмешливо тряхнул головой. – У меня в «Шести серебряных озерах» было такое племенное имя. Оборачиваюсь – а там она.
Он в задумчивом изумлении помолчал и тихо продолжил:
– Ну и вот. Мы не спали всю ночь, просто разговаривали, по городу гуляли. По этим кварталам можно вечно гулять, иногда садишься на бортик фонтана, ешь пиццу и фруктовый лед, любуешься, какой вокруг человеческий карнавал. Она была невероятная. Быть рядом с ней – и больше ничего не надо. На заре мы сидели где-то на крыльце, смотрели, как светает. Она сказала, свету надо восемь минут, чтобы оторваться от солнца и долететь до нас. И невозможно не любить этот свет – он же из такой дали летит в космическом одиночестве, только бы попасть сюда. Мы будто остались два единственных человека на земле.
Он еще помолчал, пронзил меня взглядом.
– Она рассказывала, что отец учил ее проживать жизнь за гранью, далеко за краем, куда почти никому не достает смелости ступить, где тебя ранят. Где невообразимая красота и боль. Она вечно спрашивала себя: «Посмею? Я посмею потревожить мирозданье?» Это из «Пруфрока». Ее папаша, я так понял, на стих молился, и вся семья жила ответом на этот вопрос. Вечно напоминали себе, что хватит измерять жизнь кофейными ложками, утрами и полуднями, плыли дальше, в глубь, на дно океана, слушать, как «русалки пели, теша собственную душу». Туда, где опасности, и красота, и свет. Одно сплошное сейчас. Сандра говорила, лишь так и можно жить.
После этого лихорадочного словоизлияния Хоппер умолк, взял себя в руки, глубоко вздохнул.
– Вот такая она и была. Сандра не просто мчалась по волнам и что ни день ныряла туда, где поют русалки, – она сама была русалка. К тому времени, когда я проводил ее до дома, я ее любил. Телом и душой.
Тон ровный, лицо нагое и бесстрашное. Похоже, он впервые по-настоящему о ней говорил. Голос прерывается, а речь такая, будто эти затхлые, витиеватые и хрупкие слова были погребены в нем годами: они рассеивались в воздухе, едва вылетев наружу.
– Ты ее провожал на Восточную Семьдесят первую? – уточнил я.
Он покосился на меня:
– Где мы были вчера вечером.
– Так вот откуда ты знал, как туда влезть, – потрясенно прошептала Нора. – Ты туда уже лазил.
– После этой первой ночи, когда она не пришла домой, ее родители закатили скандал. Они ее застраивали только так. Сказали, чтоб к часу ночи была дома, иначе сошлют куда-то, в поместье на север. И всю неделю я к часу ночи приводил ее домой, а потом ждал через дорогу, где мы вчера стояли. Где-то полвторого она вылезала из окна, и мы уходили – в порт, или в «Карлайл», или в Центральный парк. В шесть утра она залезала обратно. Перере́зала провода, чтобы сенсоры на окне не врубали сигнализацию. Родители были не в курсе. Очевидно, не в курсе до сих пор. Когда я туда вчера залез, там все было по-прежнему. Я так и ждал, что Сандра вот-вот из окна вылезет.
Он уставился в пол и допил скотч.
– Неделя закончилась, – тихо продолжал он, – я вернулся в школу и первым же делом написал родителям Орландо – рассказал им, что случилось. Она мне смелости придала, хотя ни словом об этом не обмолвилась. Сунул письмо в ящик, и у меня будто петлю с шеи сняли. Они молчали несколько недель, но потом ответили, и я – ну, не знаю, я стал перед ними преклоняться. Они меня благословили за то, что написал, рассказал правду. Просили, чтоб я простил себя, обещали за меня молиться, и, мол, в их доме мне всегда рады.
Хоппер покачал головой – видимо, все не мог справиться с потрясением.
– Еще пару недель мы с Сандрой переписывались каждый день. А в конце мая она на неделю замолчала. Я чуть не рехнулся – думал, случилось что. Потом звонок. Никогда ее голоса не забуду. Она была в отчаянии, плакала. Сказала, что больше не может жить с родителями, хочет уехать, чтоб они ее не нашли. Спросила, поеду ли я с ней. И я сказал… короче, я сказал лучшее слово в человеческом языке.
– «Да», – прошептал я.
Он кивнул.
– Одолжил денег на билеты у одного учителя. Десятое июня две тысячи четвертого. Двадцать один тридцать пять. «Юнайтед», рейс семьдесят пятьдесят семь. Из Кеннеди в Рио-де-Жанейро. На юге, на острове Санта-Катарина, есть такой город, я там раз бывал. Флорианополис. Ничего красивее в жизни не видел – не считая ее. У меня друган там баром рулит на пляже. Обещал помочь с работой, пока не сориентируемся. Наступили летние каникулы, я опять на трех «грейхаундах» мотанул в город ее увидеть. И когда увидел, понял, что все по плану. Мы уедем, все бросим. Лучшая ночь моей жизни – когда мы эти татуировки сделали. Я слыхал про «Восставший дракон». Но кирина придумала она.
– Ларри делал, да? – спросила Нора.
– Ага. Здоровенный такой мужик. В салоне никого, только мы трое. Сложный дизайн. Такие вещи полагается делать месяц, чтоб боль была полегче. Но у нас назавтра самолет – либо сейчас, либо никак. Когда все закончилось, она меня руками обхватила, смеется, словно и не больно совсем, и говорит: до завтра. Завтра все начнется.