Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничто не меняется в Датском королевстве. Гнилостная атмосфера. Справа — Полоний, слева — Гильденстерн и Розенкранц, впереди — Клавдий.
Удар в спину наносит Офелия.
Миха, я надел маску, я заметаю следы, я доведу спектакль до конца…
— Здорово, Пашка! Принимай далекого гостя!
Когда-то он мне казался огромным — а оказался сейчас мне до плеча. Но широк в плечах, крепок в кости, ухватист в загребуще-длинных руках. Поредели желтые кудри, нализались реденько с боку на бок толстой головы. И прозрачные бледно-голубые глазки, как литовское небо, смотрели на меня с презрением, но внимательно с красной ряжки обжоры и выпивохи.
Он стоял на пороге своего каменного двухэтажного нарядного дома в рубахе распояской, под которую будто подложил арбуз округлого и твердого пуза. Рекламная картинка для «Интуриста» — сладко живет на своей исконной земле литовец Пашка Гарнизонов.
Молча смотрел он на меня, и льдистость его взгляда дрогнула, потекла неуверенной нежностью, и сказал он медленно, как в раздумье:
— Неужто… Алешка?.. Леха!.. — и длинно, радостно матюгнулся.
Он сильно мял меня в своих мощных лапах, хлопал по спине, по плечам, сбивчиво расспрашивал обо всех моих.
— Жив, значит, батька! Слава богу! Вот действительно радость! Святой человек! Всем я ему обязан! Как вы уехали, конечно, хотели меня эти суки тифозные уконтропупить — только хрен им в горло, чтоб голова не качалась! Гадкий народ! Вроде бы свой брат — чекист, а если литовец, все равно нас ненавидит. Националисты, бандиты — одно слово! Когда вашего батьку в Москву забрали, они тут удумали всех русских — кто в центральном аппарате министерства работал — ущучитъ. Мол, пусть национальные кадры разбираются, от русских много перегибов. Ну мы им и дали просраться!
— А как?
— Да на министра-литовца компромат подобрали — и в Москву! Он и полетел, потом пердел и радовался, что жив остался. Назначили потом Ляудиса — тоже литовец, но такой — совершенно наш, и русских больше не трогал, понимал, что их кадры для понта держим. А решаем — мы! Мы здесь кровь проливали, мы и музыку заказывать будем…
Недоучел вождь, что в народном государстве к управлению привлекут не только кухарок, но и шоферов-телохранителей.
— А ты еще служишь, Паш?
— Окстись! Куда мне! У меня давно полная пенсия. Нам же ведь — офицерам — засчитали борьбу с бандитизмом как фронт — год за три. Нет, я уже давно гражданский человек…
— Дома сидишь, хозяйствуешь?
— Почему дома? Работаю. Я на киностудии — в отделе кадров. Непыльная работа, но ответственная.
— А чего там ответственного? — засмеялся я.
— Э, Леха, ты ведь не помнишь уже, пацанчик был. Ты и не представляешь, чего здесь творилось. Тяжелый народ, неприятный. Это у них у всех только вид такой дураковатый, а сами, гады, камень за пазухой держат. — И он поколотил себя по твердой глыбе живота. — Знал бы ты, сколько они тут кровушки пролили нашей. Такой занюханный дикий засранец, мужик мужиком, в избе пол земляной, блохи заедают, сам — в чем душа держится, а как ночь — так в лес, с заветной сосенки автомат снимает и у дороги караулит до утра, пока кого-нибудь не подшибет. Мы на них специально надроченных псов исковых пускали…
Он усаживал меня в большой белокафельной кухне за стол, объяснял, что жена Лидка скоро подойдет, обед нам подаст, а пока закусим салом и капустой, самогоночка сахарная собственного изготовления — как слеза.
— Мы здесь все самогонку гоним. Не в магазине же по таким диким деньгам покупать! А мы ее из сахара, рубль литр обходится, фильтруем, марганцовкой очищаем, на ягодах, на травках целебных настаиваем. Литр хлобыснешь — как Христос в лапоточках прошел. А литовцы, дурачье, пьют магазинную, нефтяную, по четыре рубля. Боятся гнать, говноеды — что такое тюрьма, хорошо знают! Этому мы их до смерти научили, внуки помнить будут. Ну давай, рванем по первой. За встречу долгожданную!
Рванули по толстому граненому стаканчику. Птицей самогон полетел, душистый, прозрачный, как слеза. Литовская.
Хрумкая розовым, толщиной в ладонь салом, Пашка сказал:
— Но пока научили — трудно было, пришлось нам с ними всерьез повозиться. Ты-то малой еще был, тебе, наверное, и не рассказывали, как на нас с твоим батькой под Алитусом бандиты напали. Может, случайно, а может, кто-то из наших же литовцев стукнул им, что поедет генерал. Это перед выборами в Верховный Совет в сорок шестом году было. Ну и возложили тогда на нас обязанность обеспечить, чтобы не мешали бандиты народу голосовать за свою власть. Дело серьезное, сам понимаешь, — первые выборы после войны. А как тут обеспечишь, когда они бандиты — и в лесу, и по хуторам, и в городишках, и активисты, и избиратели. Все прикидываются казанскими сиротами, ничего, мол, не понимаем, ничего не видели, ничего не знаем. Там, где избирательные участки, — конечно, по взводу войск поставили, а к каждому литовцу солдата ведь не поставишь, чтобы он себя вел по-людски. Ну и мотались мы с батькой по всей республике… Давай выпьем за Захара Антоныча, дай Бог здоровья, замечательный человек.
Выпили мы сахарного самогончика, который раз и навсегда отучил пить литовцев замечательный человек — мой батька Захар Антоныч.
— Вот они нас под Алитусом прихватили — деревьями дорогу завалили, и давай жарить по нам из обрезов. Мы за машиной залегли — и по ним из автоматов. На счастье, догнал нас бронетранспортер из райотдела. Как врезал по ним из крупнокалиберного! Собаки след взяли и на хутор в шести километрах вывели. Сидят тифозники за столом, суп свой картофельный хлебают, делают вид, что они не имеют к этому отношения. Ну, мы взяли и тут же семь мужиков повесили. А всех остальных в лагерь…
— И ты вешал? — спросил я с интересом.
— У них там турник был железный — вот мы их на нем, как тарань, и завесили. Да повешение — это легкая смерть. Как повис, так и дух вон. Это для остальных страшно, как он ногами скребет, пену из себя гонит. Да он-то все равно без сознания. Ну а зрителям, конечно, страшновато: думают, он мучается так. А ему — уже все до феньки. Я тогда еще сказал твоему батьке —