Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глупая застенчивость мира — ведь именно здесь, во Внешторге, вместе с наиболее удачными образцами надо выставлять наших пейсатых подозрительных сограждан, снабженных торговой этикеткой.
Ах, как пророчески нарекли вы нас продажной нацией — кем еще можно так успешно торговать! Какие огромные прибыли могло бы поставлять внешнеторговое объединение «Экспортжид»!
Я сидела в приемной, смотрела на плечистых и рукастых коммерсантов и старалась не думать о том, что достаточно будет моргнуть глазом хозяину кабинета, завтракающему сейчас с милыми английскими торговцами, и меня просто не станет.
Я сидела неподвижно, прикрыв глаза, будто в полудреме, и, чтобы подбодрить себя, повторяла строки Бялика:
Ни судей, ни правды, ни права, ни чести!
Зачем же молчать? Пусть пророчат немые!
Пусть ноги вопят, чтобы о гневе и мести
Узнали под вашей ступней мостовые!
Пусть пляска безумья и мощи в кровавый
Костер разгорится — до искристой пены.
И в бешенстве смерти, но с воплями славы —
Разбейте же головы ваши о стены!
Что я делаю? Я бегу, чтобы разбить себе голову. Но она мне не нужна больше — с того момента, как я смогла не думать больше о нас с Алешкой только вместе — только «мы». С того момента, как я решилась позвонить Симону — послать сигнал по тонкой ниточке в далекий город Реховот, а эта ниточка — не провиснув в пустоте, не оборвалась у моих дверей бессильным кончиком, а зацепившись где-то, набрала металлическую упругость, я ощутила ее далекую надежную протяженность, ее гибкую прочность — я отпустила Алешкину руку и намотала конец проволоки на свое сердце, и когда меня станут поднимать из моей бездонной глубины — проволока разорвет мое сердце пополам.
Алеша, то, что я сделала, правильно. По уму.
Но мое глупое сердце не знает, что такое правильно или неправильно. Оно знает — хорошо и плохо. Господи, как ему плохо!
Я стараюсь не думать о тебе вообще, потому что любая мыслишка, первое пустячное воспоминание о тебе вышибает из меня дух, я не могу дышать, останавливается и в сумасшедший бой срывается сердце, подкатывает дурнота — мне плохо!
Алешенька, рабби Зуся учил: «Не говори — мне плохо, говори — мне горько». Алешенька, мне было горько, невыносимо горько — мой обмен веществ вырабатывал одну хину.
А теперь мне не горько. Мне плохо. Алеша, мне так плохо, как никогда не было еще в жизни. Я намотала провод на свое сердце, мне уже никто не поможет, он перервет нас с тобой пополам, потому что мы срослись с тобой.
Спасительный проводок с поверхности уже пережимает мне аорту — я не знала, что не смогу тебя оторвать от себя.
Ну и пусть! Нельзя есть хлеб из хины. Лучше умереть.
— Вы ко мне?
Вкрадчивый бархатный голос. Вот он — высокий, спортивно-стройный, серо-седой, в толстых заграничных очках на пол-лица. Неуязвимый душегуб. Безнаказанный и красивый, как вся его жизнь.
У меня пропал голос. Спазм перехватил горло — я беззвучно разевала рот. Я ведь только что не боялась умереть. Мы не боимся смерти — мы только постового милиционера до смерти боимся.
— Мне доложил секретарь, что вы по какому-то литературному вопросу?
Конечно, по литературному. Как еще можно вас достигнуть — забаррикадированных вахтерами, секретаршами, рукастыми коммерсантами — кроме как на лакомую подманку писчего вранья? Я не смогла вспомнить, как выглядел его кабинет, — я ослепла от страха, от ненависти, от бессилия. Зачем я пришла? Что я могу сказать?
Просто смотреть в лицо убийце. Вечному, как грех. Убийце моего отца. Надо что-то сказать ему — смогу тогда половину оторванного сердца оставить памяти об отце. Мне самой уже не надо — мне осталась дурнота воспоминаний и горечь отравленного хлеба.
— Я вас слушаю… — мягко, с улыбкой поощрил он меня. Ласково-нахрапистая въедливость неотразимого и не знающего отказов кавалера. Он до сих пор интересный мужчина, как сказала бы Надя Аляпкина. Они, наверное, продлевают свою жизнь ванными из крови живых людей — как герцог Альба.
— Вы не помните такое имя — Моисей Гинзбург? — хрипло пролепетала я.
— Моисей Гинзбург? — удивился он и весело рассмеялся. — Мне надо знать, чем замечателен этот Гинзбург, — чтобы вспомнить его из всех известных мне Гинзбургов.
И доброжелательно, мягко засмеялся снова. У него было хорошее настроение, — видимо, завтрак с английскими торгашами прошел успешно. Вкусная еда, дружественная обстановка взаимопонимания крупных коммерсантов, любезное доверие в духе разрядки.
Интересно знать, как стоит жидова на мировом рынке?
— Этот Гинзбург замечателен тем, что вы его убили, — сказала я серым, блеклым голосом.
Благодушие каплями, как пот, стекало с его лица, и от огромного удивления у него отвисла нижняя губа.
— Что-что? — переспросил он с недоверием — он не верил своим ушам, в его кабинете не могли родиться такие звуковые волны — это чепуха, он просто ослышался.
— Девушка, что вы сказали? — спросил он снова после долгой паузы.
— Вы убили Моисея Гинзбурга, — повторила я тихо и твердо.
Его худощавое лицо побелело от ярости — это накатившая на щеки едкая известь злобы смыла веснушки.
— Слушайте, почтеннейшая, вы в своем уме? Какой Гинзбург? Что вы несете? Кто вы такая?!
— Я его дочь. Вы убили его тридцать лет назад. — Я слышала свой голос будто со стороны, и удивлялась его спокойствию, и вдруг с опозданием сообразила, что я не боюсь больше эту очкастую гадину.
Господи! Великий всемогущий Шаддаи! Спасибо Тебе! Дал мне разорвать липкую паутину каждодневного страха…
— Это какое-то недоразумение, — твердо отсек Крутованов. — Вы не в своем уме, или это какое-то недоразумение. Я не знаю никакого Гинзбурга!
Я смотрела на его замкнувшееся лицо, ставшее похожим на топор, и готова была поверить ему — он не знает никакого Гинзбурга, он его просто забыл. Разве можно запомнить всех этих бесчисленных убитых безымянных Гинзбургов?
— Вы руководили в Минске убийством Соломона Михоэлса и моего отца. Михоэлса-то вы помните?
Он откинулся на спинку кресла и вперился в мое лицо, будто он рассматривал меня в перевернутый бинокль — такая я была маленькая, далекая, зародышевая, явившаяся из прорвы забвения полустершимся неприятным воспоминанием.
Мы оба молчали, потом Крутованов снял с переносья очки заграничные и стал их протирать неспешными движениями желтого замшевого лоскута. Положил очки на стол и уставился мне