Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Медведь смотрел наверх, все еще словно пришибленный, его нос двигался, он молчал. Танцовщица стояла со склоненной головой, казалось, что ее щеки побледнели; она стала грустной и не сказала ни единого слова. Пока я молча крутил на хоботе фильтр, круглую крошечную коробочку, бабушка, взволнованно вертя головой, шарила рукой под рамой, а когда я фильтр на хоботе совсем прикрутил и взял маску за ремень, она бросила медведю вниз две конфеты. Я снова посмотрел на столик возле кресла и хотел было идти, но она меня задержала.
— О войне мы не должны сейчас говорить, — сказала она, а медведь тем временем удивленно разворачивал бумажки на конфетах, — о войне мы будем говорить потом и основательно. Я должна тебе посоветовать, как поступить, если она действительно начнется. Что поделаешь, но, когда надо будет целиться из ружья, постарайся не сломать себе палец и не вывихнуть плечо. Это случилось с твоим беднягой дедушкой на итальянском фронте, господи помилуй, — задрожала она, — на фронте, где-то возле этого страшного Досс Альто, ему пришлось по вечерам растирать руку мазью святого Иосифа. Была такая мазь в бутылочке, на которой был изображен святой Иосиф с ореолом и вот такой длинной бородой… — Она показала одной рукой куда-то под нижнюю планку рамы. — Мазал его адъютант. Ну, — сказала она вдруг резко, — эта война будет короткой. Сейчас август, пока поспеют сливы, все будет кончено. Вильгельму наставят шишек. У нас прекрасные генералы…
— Сейчас не август, — улыбнулся я, — а сентябрь, полдень и совсем не Вильгельм, а Адольф Гитлер,
Бабушка на миг открыла рот и сделала вид, что не слышала. Потом посмотрела на окно, против которого она висела и где с недавнего времени стоял патефон с пластинками, и сказала:
— Что здесь прибивал на окна этот… этот ландскнехт с первого этажа? У него была какая-то красная шапка и пика-алебарда или что-то в этом роде… Он прибил здесь какие-то рулоны, и ночью я не видела даже этот граммофон. Я даже не знала — ночь или день. Пока сегодня не пришла эта, со щеткой, и не подняла их наверх, на улице было уже солнце. Что это значит? Похоже, будто боятся света, — забренчала она цепью и посмотрела на диван, откуда на нее глазел медведь, сосущий конфеты. Потом она глянула на стеклянную горку, где стояла танцовщица.
— Это затемнение, — улыбнулся я,— теперь это делают. После захода солнца в городе должна быть темнота и, когда в домах зажигают свет, нельзя, чтобы из окна проник хоть один лучик. Но приказ начинает действовать с сегодняшнего дня… — И когда бабушка от удивления высунулась из рамы, я продолжил: — Это из-за самолетов. Если бы начался налет и они стали бы бомбардировать, то не увидели бы, где находится город. Чтобы перепутали и сбросили бомбы в другом месте, где не живут люди.
— А как же фонари на улицах? — удивленно подняла она глаза.
— С сегодняшнего дня они не будут гореть, — улыбнулся я, — я же говорю, что должна быть полная темнота. В них будут зажигаться только слабые синие лампы. А если начнется налет, то и их погасят.
— Ну, а луна? — спросила бабушка.
— Луна, — засмеялся я — право, не знаю. Ее затемнить нельзя. Разве что на нее полетел бы какой-нибудь волшебник, — снова улыбнулся я, — какой-нибудь Маленький Мук на ковре-самолете. Но на крышах есть сирены, которые предупредят о налете. Они похожи на грибы после дождя. Но это еще не все, — вспомнил я вдруг, вспомнил, что говорили вчера и я слышал, — на окна будут наклеивать бумажные полоски. Да-да, полоски, — сказал я, — на стекла, по-всякому — решеткой и крест-накрест, чтобы стекло не лопнуло, если будет бомбежка.
— Это будет странная война, — покачала головой бабушка, — и тогда у вас будет как в тюрьме. Она и так здесь как в тюрьме, но тогда будет вдвойне. И не удивительно, раз здесь правят шпионы и полицейские. Когда правят шпионы и полиция, всегда тюрьма. Это затемнение… — сказала она на венском диалекте. — И эти полоски и маски — все их работа. Император им бы запретил, прогнал бы их. Он не позволил бы пруссакам затеять войну, он не боялся Вильгельма. Ведь у Вильгельма были руки коротки… — сказала она и посмотрела на медведя.
— Но, — улыбнулся я, потому что вспомнил кое о чем, — это не работа шпионов и полиции. Это не их работа, наоборот, — сказал я, — наша полиция прекрасная. Это она выгнала две недели назад из пограничных районов Судетскую партию и штурмовиков. Пруссаков. Выгнали их полиция и войска.
Бабушка подняла голову к потолку и притворилась глухой. Но потом сказала:
— Это была не полиция, это были войска… — И спряталась где-то за стеклом, глубоко в раме.
Я обернулся к мишке и к танцовщице, они смотрели на меня и молчали, только медведь немного шевелил губами, жевал конфету, возле его ног лежали две бумажки. Я улыбнулся ему, в последний раз поглядел на столик, еще раз улыбнулся, сегодня я уже не пил остатки… взял маску, собрал бумажки, разбросанные вокруг медведя, и вышел из комнаты.
В передней мне показалось, что на лестнице раздались шаги, и я подумал, что это Руженка. Я быстро влетел в кухню и натянул маску. Не успел я ее как следует расправить, как открылись двери и раздался страшный крик. Когда Руженка пришла в себя и я снял маску, она бросилась к ней и стала рассматривать.
— Ужасно! — воскликнула она. — Это ужасно, человек в ней похож на чудовище. Если бы видела Коцоуркова?! Господи, у нее ведь еще нет такой, она получит только завтра. Я тоже должна немедленно померить. Немедленно посмотреть, как она мне подойдет. Какая из них моя?
Я показал ей на одну из тех двух цилиндров, что остались, она схватила маску и стала надевать ее перед зеркалом.
— Иисус Христос, — засмеялась она, когда увидела себя в зеркале, я слышал ее как из загробного мира. — Иисус Христос, в таком виде выходить