Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но где находилась современная Леонтьеву Россия — поднималась ли в гору к пышному расцвету, переживала эпоху цветущей сложности или уже катилась вниз? Сольется ли Россия с Европой и подчинится уравнительным процессам, которые в ней происходят, или устоит в своей отдельности?
Шанс устоять небольшой. Ведь Россия вовсе не молода! По всем подсчетам — начинать ли нашу историю от Рюрика или с Крещения Руси — возраст российского государственного организма получается солидным. В первом случае мы не моложе Европы, во втором — очень близки к тысячелетнему сроку. Леонтьев расходился в своих оценках с Данилевским, — считавшим славянский тип молодым, полным сил и энергии, — и обоснованно задавался вопросом: «Разве есть положительные доказательства, что мы молоды? Иные находят, что наше сравнительное умственное бесплодие в прошедшем может служить доказательством нашей незрелости… Но так ли это?» Ответ был грустен: «Тысячелетняя бедность творческого духа еще не ручательство за будущие богатые плоды»[488]. И заключал с горьким чувством: «Молодость наша… сомнительна. Мы прожили много, сотворили духом мало и стоим у какого-то страшного предела…»[489] (Иногда пророчества Леонтьева поражают! Как он почувствовал этот страшный «предел» за несколько десятилетий до него?! Когда все ждали, что Россия вот-вот «расцветет», покажет миру себя, займет достойное место в мировом оркестре и даже даст ему свою мелодию, он предощущал катастрофу, страшился ее, пытался быть не «парусом», а «якорем», чтобы удержать страну от пугающей судьбы.)
Итак, основа для воплощения идеи византизма, плоть, не молода, но вероятность того, что будущее страны еще не исчерпано, все же имеется. В письме Губастову Леонтьев писал: «…все-таки надо признать, что мы хоть на один век да моложе Европы». Надежда не очень крепкая, и с годами она становилась у Леонтьева всё слабее…
Бердяев в книге о Леонтьеве замечал, что тот «мучился о России»[490]. Но верил он не в русский народ, а в византийские начала (церковные и государственные), пустившие корни на русской почве. «Если он верил в какую-нибудь миссию, то в миссию Византизма, а не России»[491], — считал Бердяев, и с ним можно согласиться. Это совсем иная постановка проблемы, чем у славянофилов! Леонтьев без экивоков отверг идею славизма, противопоставив славизму — византизм. Основанием российского государственного организма, по мысли Леонтьева, стали византийское православие, византийское самодержавие и византийские нравы. То есть — славянской «племенной» составляющей здесь нет. Да и мечтал Леонтьев не о всеславянской федерации, а о восточно-православном союзе под эгидой русского царя, куда, по его мнению, нет дороги католикам-полякам или «онемеченным» чехам, несмотря на их славянство, но где он очень хотел бы видеть неславянских греков и армян. Не случайно в конце жизни он назвал славянофильство «мечтательным и неясным учением». Для леонтьевской же органической теории, явно имевшей естественно-научный оттенок, мечтательность была чужда.
В «Византизме и славянстве» Леонтьев предостерегал от опасности славизма: юго-славянские племена (и особенно столь милые русскому сердцу болгары!) могут заразить страну европейской заразой: «…страшнее всех… брат близкий, брат младший и как будто бы беззащитный, если он заражен чем-либо таким, что, по неосторожности, может быть и для нас смертоносным»[492]. И снова голос Леонтьева был одинок: русское общество простило болгарам даже церковный раскол, никто не мог поверить в опасность слишком тесного союза с ними. (Впрочем, тогда против «болгаробесия» зазвучал и другой голос — Тертия Ивановича Филиппова, высокопоставленного государственного чиновника и авторитетного знатока богословских вопросов, статьи которого Константин Николаевич читал на Халках.)
«Довольно! Я сказал и облегчил себе душу», — завершил свой трактат Леонтьев. Он испытывал душевный подъем, закончив рукопись, и вновь верил в то, что будет услышан, что труд «Византизм и славянство» обратит на себя внимание. В глубине души надеялся, что это сочинение его прославит. Когда он читал отрывки из него в константинопольских гостиных — он выбирался в столицу с острова два-три раза в месяц (Лизу, не привычную к светскому обществу, не брал), — его страстные строки мало кого оставляли равнодушными: с ним спорили или соглашались (чаще — спорили), но успех у слушателей его сочинение, несомненно, имело. Потому он надеялся на скорую его публикацию и на публичное обсуждение поставленных в нем вопросов.
Еще не закончив свой труд, Константин Николаевич послал первую его часть П. М. Леонтьеву. Он хотел не только напечатать трактат в «Русском вестнике», но и издать его отдельной книгой с помощью Каткова, причем думал посвятить книгу Игнатьеву. Вторую часть «Византизма и славянства» Леонтьев намеревался привезти в Москву сам — он собирался ехать в Россию.
Константину Николаевичу нравилась его жизнь в Константинополе. Он писал Губастову, что те полтора года, которые он провел после Афона в Константинополе и его окрестностях, были одними из самых приятных в его жизни. Почему же он задумал вернуться в Россию? Это объяснялось несколькими причинами. Прежде всего литературными делами: Леонтьеву, как всегда, казалось, что личное присутствие в Москве или Петербурге сразу сдвинет с мертвой точки публикацию его работ и их признание читающей публикой. Уже не раз он ездил в столицы, движимый подобными ожиданиями, и ни разу они не оправдались. В этот раз надежды были те же. Он спрашивал Каткова даже о возможности литературной работы в Москве (а Катков молчал, причем молчание это продолжалось восемь месяцев!).
Второй причиной возвращения были финансовые недоразумения с Катковым. Катков, не разделявший позиции Леонтьева в славянском вопросе, его статьи на эти темы печатать не хотел и перестал отвечать на письма. Леонтьев даже телеграмму ему послал, но ответа так и не дождался. В результате Константин Николаевич, получая ежемесячно деньги из Москвы, но ничего не публикуя в журнале, задолжал редакции более трех тысяч рублей. По его подсчетам, он послал в «Русский вестник» текстов даже на бо́льшую сумму, но Катков этих подсчетов не признавал, так как статьи к публикации им не были одобрены, потому и распорядился прекратить высылать в Константинополь ежемесячные 120 рублей. Леонтьев остался без денег. Он надеялся, что законченная работа «Византизм и славянство» поможет уладить дело: Катков зачтет гонорар в счет долга.
Еще одной причиной стали кудиновские проблемы и смерть брата, Владимира Николаевича, в 1873 году. Маша с отцом приехали в Кудиново в мае 1872-го — год с лишним спустя после смерти Феодосии Петровны. Владимир Николаевич не был удовлетворен завещанием матери, в котором наследниками были объявлены его брат и дочь. Ему же Феодосия Петровна права распоряжаться какой-либо долей имения не оставила из-за того, что он занял деньги на издание «Искры», не поставив ее в известность и представив себя заимодавцу будущим владельцем Кудинова. И тот факт, что он приехал жить в имение, не написав об этом Константину Николаевичу, был своего рода демонстрацией его несогласия с волей матери.