Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди расколотых костей в Олдувае (Танзания) преобладают кости взрослых копытных, в основном полорогих, реже — свиней{1103}; надежные следы поедания крупных толстокожих обнаруживаются лишь у признанных охотников — неандертальцев[77] (на стоянке Сен-Сезер были найдены кости мамонтов — в количестве 7 % и носорогов — в несколько меньшем){1104}. Да, разумеется, можно апеллировать к тому, что туши дохлых слонов и бегемотов не таскали на стоянку, а разделывали на месте{1105} (хотя, казалось бы, если можно оставаться у источника пищи некоторое время, это место вполне могло бы превратиться в стоянку, обзаведясь собственной кучей мусора и каменных обломков), и поэтому следы таких трапез никогда не будут найдены — но доказательная сила утверждения, опирающегося на отсутствие данных, невелика.
Разумеется, хабилисы могли питаться дохлыми слонами — Бикертон приводит вполне убедительные сведения в пользу их наличия в те времена в саванне в достаточных количествах, и к этому можно еще добавить факт вымирания крупных падальщиков, приходящегося на это время (см. гл. 4), но, судя по тем костям, применение к которым орудий засвидетельствовано реальными находками, поедание крупных толстокожих занимало, по-видимому, не столь важное место в жизни ранних Homo, чтобы это могло стать причиной радикального изменения коммуникативной системы. Поедание же более мелких животных не требует мобилизации всей группы и, соответственно, формирования системы дистанционного наведения. Кроме того, по мнению археологов, питание копытными вовсе не обязательно должно было означать конкуренцию за них с другими хищниками и падальщиками: существуют аргументы в пользу того, что олдувайские гоминиды могли находить трупы в приречных зарослях, где другие падальщики замечают их позже, и поэтому конкуренция оказывалась не столь высокой{1107}. Соответственно, можно было обойтись без системы дистанционного наведения, а просто повести группу за собой, как делают некоторые виды муравьев[78], а также делали шимпанзе в опытах Эмиля Менцеля (см. гл. 5). Для того чтобы заразить группу своей увлеченностью, эмоциональных сигналов, как кажется, должно быть вполне достаточно.
Основной функцией языка Бикертон, как и Хомский, считает обеспечение мышления: чем более сложны мыслительные процессы, тем в большей степени оказывается нужен сложный синтаксис, которому Бикертон отводит ключевую роль в возникновении человеческого языка. Мышление же во многом было направлено на интерпретацию поведения сородичей, становившегося все более и более сложным.
По гипотезе Бикертона, протоязык, состоявший исключительно из слов и лишенный грамматической структуры, давал преимущества лишь при добыче пищи, синтаксис же смог сложиться только в социуме: практика реципрокного альтруизма, по его мнению, вынуждала индивидов к постоянным подсчетам, кто что (и главное — сколько!) для кого сделал, сколько чего и кому должны сделать они сами. Это привело к пониманию семантических ролей, а потом и к закреплению их в синтаксисе. Однако Бикертон здесь не учитывает данные приматологов: практика реципрокного альтруизма есть и у обезьян{1108}, не имеющих языка, но, как показывают исследования, умеющих вполне четко оценивать, «кто кому сколько должен»{1109}. Более того, «к настоящему времени получено немало данных о способности животных — главным образом приматов — к взаимозачету не только благодеяний, но и нанесенного им ущерба при „планировании“ поведения относительно других особей своего вида»{1110}.
Способность к очень точному учету альтруистических действий продемонстрировали, как показано в работе Джеральда Уилкинсона{1111}, летучие мыши-вампиры. Было выяснено, что они могут делиться пищей (в первую очередь с родственниками, во вторую — с неродственными друзьями), но право на такую помощь[79] имеют лишь те, кому до голодной смерти осталось не более 24 часов. Летучие мыши четко помнят, кто помогал им, и в случае необходимости кормят именно своих благодетелей. К появлению у вампиров языка все это, однако, не приводит.
И Хомский, и Бикертон, и многие другие ученые (в первую очередь американские{1112}) считают синтаксис определяющей частью человеческой языковой способности. Но так ли он нужен? Если в голове слушающего заранее присутствует обобщенная модель ситуации и требуется лишь уточнить некоторые детали, проще обойтись без синтаксиса. Так, цепочка Два — Крюково — обратно понимается кассиром на железнодорожном вокзале не хуже, если не лучше, чем цепочка Не могли бы Вы продать мне два полных билета на электричку до станции Крюково, позволяющих доехать туда и вернуться обратно? В стандартных ситуациях нередко бывает достаточно совсем незначительных элементов коммуникации. Например, довольно сложный комплекс действий по приготовлению чая и выставлению на стол разнообразных сладостей может быть запущен обменом всего двумя совершенно лишенными синтаксиса репликами: Чаю? — Угу!, — а иногда может хватить и нечленораздельного междометия с вопросительной интонацией, сопровожденного указанием рукой на чайник, и того же ответа Угу! (если же чаепитие — установившийся порядок встречи кого-либо из ваших знакомых, то можно обойтись и вовсе без слов, последовательность действий будет запускаться самим фактом появления этого человека у вас в гостях). Вполне вероятно, что столь же стандартизированные ситуации, с которыми встречался в повседневной жизни первобытный человек, требовали столь же малого участия коммуникативной системы.
Как отмечает М. Томаселло, чем бо́льшим объемом общего знания о конкретной ситуации располагают собеседники, тем меньше им необходимо сообщать друг другу эксплицитно, т. е. говорить (или показывать) в процессе общения{1113}. Особенно наглядно это бывает видно на материале детской эгоцентрической речи: владея полной информацией о ситуации, ребенок фиксирует свое внимание лишь на некоторых деталях, поэтому в его высказываниях нередки пропуски и синтаксические нарушения{1114}.
Сходным образом выглядит и общение на пиджине: слова преимущественно конкретные, грамматика (как обязательный способ оформления высказываний) отсутствует, предложения по большей части короткие (от одного до трех слов), сложные предложения формируются при помощи соположения, а не вставления одного простого предложения (или, точнее, предикации) в другое, высказывания строятся на основе прагматических, а не синтаксических принципов, и вся коммуникация в целом сильно зависит от внеязыкового контекста (см. гл. 1). Вероятно, как пишет Талми Гивон, примерно так же была устроена коммуникация у гоминид до появления настоящего языка{1115}.
Быстро и без помощи синтаксиса позволяют обрисовать положение дел существующие во всех языках слова-«свертки», такие как, например, рус. теща (‘мать жены’) или почем (‘сколько денег вы захотите с меня потребовать, если я захочу купить это’). Синтаксис же нужен для того, чтобы вложить в голову слушающего обобщенную модель ситуации, которая ранее там отсутствовала. Действительно, синтаксические средства направлены прежде всего на то, чтобы слушающий мог быстро сообразить, кто какую