Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старшина Голованов с непредполагаемой легкостью вытянулся во весь неуклюжий рост, повторив приказ, проворно вспрыгнул на бруствер, по-слоновьи затопал от огневой к НП батареи.
Сжимая терявшими осязаемость пальцами приклад автомата, положенного на колени, Кузнецов сказал наконец:
— Слушай, Дроздовский, ты, как всегда, немного опоздал. Мы с Ухановым приняли решение идти. И можешь успокоиться. Настраивай рацию, сообщай…
— Где здесь раненый, родненькие?
Кузнецов недоговорил: со скрипом снега, прерывистым сопеньем на огневую позицию не вбежал, а вкатился на коротких своих ногах Рубин, следом пятном забелел, мелькнул мимо полушубок Зои. Ее голосок стеклянным речитативом прозвенел в студеном воздухе и оборвался. Потом белое пятно полушубка зашевелилось левее орудия, и вновь возник голос Зои:
— Оставьте котелок, Уханов. Он же ранен. Дайте мне финку… Вот подержите так его ногу, я разрежу валенок. Осторожней, держите за пятку, видите, набух от крови.
«Неужели Чибисов попал в него?» — подумал, представив возможную нелепость, Кузнецов и стиснул до боли зубы. Он уже знал, что сейчас сделает, какую подаст команду, потому что нельзя было ждать — холод драл наждаком лицо, коченели спина, руки на автомате, — и надо было действовать, рискнуть, надо было просто двигаться, несмотря ни на что.
Он все-таки уверен был, что под прикрытием сожженных танков перед батареей они пройдут пятьсот метров до двух подбитых бронетранспортеров, за которыми где-то была бомбовая воронка с двумя разведчиками. Но живы ли они?.. Почему вдруг прекратилась впереди стрельба?
Даже не взглянув на Дроздовского, он ударил кулаком по диску автомата, поднялся и шагнул к ровику с легкой пустотой в груди, позвал негромко и хрипло:
— Уханов, Рубин, Чибисов, взять гранаты и автоматы — и ко мне!
В ответ услышал из темной щели ровика тихое, невнятное, собачье поскуливание, и почудилось: там кто-то придушенным голосом выл, затыкая себе рот. Кузнецов подошел. В углу ровика полулежал на боку Чибисов; заслышав шаги, он отпрянул в глубину укрытия, ноги его заелозили, словно опору искали, чтобы плотнее вжаться в землю.
— Чибисов, встаньте! — приказал Кузнецов. — Что с вами? Где ваш карабин? Оставьте его здесь. Возьмите автомат Нечаева.
— Товарищ лейтенант, Зоя-то сказала: валенок, мол, в крови. Я стрелял… не думал я. Неужто знал я? В парнишку-то…
— Встаньте, Чибисов!
Чибисов выкарабкался из темноты, его лицо в мокром инее выступало из подшлемника, плачуще искажалось; и, чтобы задавить голос, он кусал покрытую льдом рукавицу, а другой рукавицей ослабленно шоркал по снежной бровке, по-слепому пытался нащупать карабин на бруствере; наконец нащупал, потянул к себе, но едва не выронил: закоченевшие руки не подчинялись ему.
— Замерзли? Вы замерзли, Чибисов? — Кузнецов подхватил карабин, всунул его в колом торчащие рукавицы Чибисова, и тот нелепо прижал ложу к груди, так что ствол уперся в щеку.
— Закоченел я — ничем не владаю… ни рук, ни ног…
Слезы покатились из моргающих глаз Чибисова по неопрятно-грязной щетине его щек и подшлемнику, натянутому на подбородке, и Кузнецова поразило в его облике выражение какой-то собачьей тоски, незащищенности, непонимания того, что произошло и происходит, чего от него хотят. В ту минуту Кузнецов не сообразил, что это было не физическое, опустошающее душу бессилие и даже не ожидание смерти, а животное отчаяние после всего пережитого Чибисовым в течение нескончаемо долгих суток — после бомбежки, танковых атак, гибели расчетов, после прорыва немцев куда-то в тылы, что походило на окружение, — и это было отчаяние перед тем, чего никак не принимало сознание: надо куда-то идти и делать что-то… Наверно, то, что в слепом страхе он стрелял в разведчика, было последним, что окончательно сломило его.
— Не могу я!.. — заплакал Чибисов, зажимая рукавицей рот и давясь. — Товарищ лейтенант!.. В голове у меня стряслось. Не понимаю я приказы…
— Возьмите себя в руки, Чибисов! Перестаньте! — крикнул Кузнецов шепотом, в сострадании глядя на Чибисова. — Лучше подвигайтесь, согрейтесь! Слышите, Чибисов? Иначе — конец!
— Товарищ лейтенант… Оставьте меня тут, за-ради Бога!..
— Не могу, Чибисов! Поймите, людей нет! Кем я вас заменю, кем? Нечаев — наводчик, он должен оставаться у орудия. Вы не справитесь, если стрелять будет нужно! Понимаете?
А Уханов и Рубин, чьи фамилии он назвал, уже стояли около него в ровике, о закаменелую землю корябали, шуршали шинели — оба сосредоточенно и молча заталкивали в карманы гранаты, и Рубин, рассовав гранаты, круглые рубчатые «лимонки», перебросив ремень автомата через плечо, выговорил со злобной недоброжелательностью: «Тьфу в душу, бога мать! Пули таким мало!» — и, отхаркиваясь, сплевывая, потоптался, точно землю валенками уминал. Уханов же, дыханием согревая железо автоматного затвора, проверил его ход, поднял взгляд на жалкое, сморщенное задавленным плачем и тоской лицо Чибисова, сказал сочувственно:
— Если бы людей у нас побольше, с чистой совестью послать тебя нужно было в землянку к раненым, там помогать. А так что делать?
— Не живой, обмерз я… — И Чибисов в припадке отчаяния умоляюще подался как бы под защитную силу Уханова, повторяя: — Закоченел, всего меня трясет! Чую, случится со мной… силов никаких нет, сержант…
— Дошло, — спокойно согласился Уханов. — Давай-ка, Чибисов, вот что сделаем, если не возражаешь. Разотру я тебе снегом руки — станет теплее, будет как надо. Сначала замерзают руки, потом замерзаешь целиком. Давно известно. — Он поблестел стальным зубом, вроде улыбнулся. — Сейчас, лейтенант, пару минут. Разреши! А то сосулькой станет. Отойдем, Чибисов, чтобы глаза не мозолить.
— Подождем две минуты, Уханов, — ответил Кузнецов со смешанным чувством жалости и презрения, стараясь не глядеть, как покорно заковылял Чибисов по ходу сообщения, как тряслась его голова в беззвучном плаче.
То, что случилось с Чибисовым, было знакомо ему в других обстоятельствах, в том своем крещении под Рославлем, и с другими людьми, из которых тоской перед нескончаемыми страданиями выдергивалось, точно стержень, все сдерживающее, и это было предчувствием смерти. Таких заранее не считали живыми, на таких смотрели как на мертвецов; и он с омерзением к человеческой слабости боялся тогда, чтобы похожее когда-нибудь не коснулось и