Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно, пошли в ЦДЛ пить кофе. Время еще есть. Какое время? У кого оно есть? Почему — еще? — хотелось задать мне все эти вопросы, но она уже горной козочкой поскакала вниз по лестнице. И мы, два сорокалетних мужика, почесав затылки, отправились следом. Никогда не связывайтесь с молодыми, когда чувствуете себя старым. Не догоните. Любите на расстоянии.
Впрочем, вообще ни с кем не связывайтесь, только соединяйтесь. А это две большие разницы, как хозяйская цепь на поясе или цепочка с крестом на шее.
3
От Скарятинского переулка до Центрального Дома литераторов — два шага, но мы преодолели эту дистанцию с рекордно низкой скоростью, минут за тридцать. Потому что постоянно останавливались, отвлекались, пускались в какие-то беседы, спорили. Между нами будто бы крутилась черная кошка, мешая идти и о которую мы стали спотыкаться. Разлад подкрался как-то незаметно и коварно. Понятно, что нервы у всех были уже давно напряжены до предела. Мы нормально не отдыхали несколько суток, собственно, с двенадцатого сентября, когда в моей квартире среди ночи появились Маша и Алексей, И вся последующая череда событий… И все прочее. Словом, не Куршавель.
А тут еще эта атмосфера в Москве. Причем, в буквальном смысле, воздух в столице был пропитан какими-то ядовито-токсическими испарениями, миазмами, дышать было трудно и противно, люди шли, затыкая платками носы. И не шли даже, а бегали, как тараканы, суетливо носились туда-сюда. Складывалось такое впечатление, что без цели, без смысла, наугад. Мы только сейчас обратили внимание на эту странную обстановку в городе. Где-то на юго-западе поднимались клубы дыма, стягивались к грозовым тучам, закрывавшим над Москвой все небо. Пожар, наверное, был очень серьезным, поскольку неумолкающий сигнальный вой слышался даже здесь, в центре.
А вот милиции на улицах видно не было, вся она как-то испарилась или переоблачилась в штатское. Почти все продуктовые и хозяйственные магазины оказались закрыты, с опущенными на окнах жалюзями. Охранников возле них тоже не было, либо они прятались внутри. Наземный городской транспорт не работал, автобусы и троллейбусы стояли брошенные, с открытым дверцами. (Мы специально прошли на Садовое кольцо, чтобы посмотреть.) Машин вообще было мало, а мчались они с ужасающей скоростью, нарушая все правила дорожного движения. Некоторые легковушки уже отъездились и пребывали сейчас в искореженном виде. Из отдельных открытых окон неслась безумная музыка, состязаясь в громкости: где-то гремел рок, где-то — немецкие марши, где-то — Прощание Славянки, где-то — хрипел Высоцкий.
Было много пьяных. Кажется, почти все, кто нам встретился, находились в состоянии грогги. Ну, а о тех, кто уже лежал на тротуаре, и говорить нечего. Чувствовалось, что нарастает агрессивность. Нам уже без всякой причины крикнули вслед что-то резкое и обидное, но мы благоразумно решили не связываться с группой половозрелых юнцов. Повернули с Садового кольца обратно к ЦДЛ. И услышали где-то далеко какую-то частую трескотню, похожую на звуки выхлопной трубы в автомобиле. Но это было совсем иное. Это была стрельба.
— Начинается, — сказал я. — Не знаю что, но прежней жизни приходит конец. Нам лучше укрыться в ЦДЛ, пока не вернемся к Сергею Николаевичу.
— Преподобный Серафим Саровский предупреждал об этом, — промолвил Алексей. — Сроки на исходе. Остается всего один день.
Нам ясно было, о чем он говорит. Святые мощи благоверного Даниила Московского должны быть вновь обретены и открыты завтра, не позже. Но об этом знали не только мы — и другие, занятые их поисками, кто с благой, а кто и с нечистой целью. А нить к ним казалась нам сейчас утраченной. Только рукопись в квартире старика профессора. Единственный шанс. Но имеют ли они отношение друг к другу? Эх, если бы мы смогли найти Ольгу Ухтомскую! Если бы это было возможным…
— Хотя бы одну молитву в своей жизни человек сотворить в силах, — произнес Алексей, будто рассуждая сам с собой да и говоря куда-то в сторону. — Пусть она обкатывается в голове, как прибрежные морские камешки, очищается от лишних слов, принимает законченную форму. Пускай она пока звучит в твоем сознании, вспыхивает от сердечной искры и душевной радости. Придет время — и ты произнесешь ее вслух. Не только для себя, для других. В храме. Может быть, когда-то она приблизится к каноническим. У Гоголя была такая молитва. Наверное, и у Достоевского тоже. У каждого должна быть. И писать ее нужно всю жизнь. Держать в голове эти камешки. Ежедневно омывать теплой волной собственной души.
— Никогда об этом не задумывался, — сказал я. — А ты — что же…
— Да, — отозвался он, не глядя на нас. — Вот уже лет пятнадцать, а то и больше. И там всего-то несколько слов-просьб. Всего одна фраза. Одно моление. Но как долго я к нему шел.
— И открыть нам не можешь? — спросила Маша, как-то утвердительно, едва ли не с вызовом.
— Могу, — просто ответил Алексей. — Слушайте: Господи, дай мне силы, разума, веры и любви, чтобы я служил Тебе душой и сердцем, верой и правдой, на едином дыхании, всем естеством своим, до конца дней моих. Аминь!
Сказав, он посмотрел нам обоим в глаза, словно ища что-то важное, обретаемое в тяжелую минуту. А мы молчали, потому что — что говорить? Алексей смущенно и ободряюще улыбнулся. Мы уже стояли около входа в ЦДЛ.
— Тебе не следует жить в миру, — произнесла почему-то Маша. Она открыла дверь и первой вошла внутрь.
— Не слушай ее, — сказал я стоявшему в нерешительности Алексею. — Иди тем путем, который выбрал.
— Я и иду, — негромко ответил он. — Только терять больно. Кажется, я понял, что он имел в виду. Вернее — кого. Ту, что уже скрылась за дверью. Значит, он тоже все чувствовал, предугадывал и предвидел, может быть, еще более ясно и острее, чем я. И я знал, что он может простить все. Всех, причиняющих боль ему, но не врагов Христа и России. Потому что жил по словам Иоанна Лествичника, что памятозлобие — есть исполнение гнева, хранение согрешений, ненависть к правде, пагуба добродетелей, ржавчина души, червь ума, гвоздь, вонзенный в сердце. И сам восходил по этой духовной лестнице вверх, по ступеням, на которых сам я спотыкался не раз. А то и скатывался вниз, к подножию.
Почему-то мне сейчас показалось, что я вижу его в последний раз, что Алексей удаляется, исчезает, хотя продолжал стоять рядом. Его отрешенный взгляд искал опоры — и не находил. Мне хотелось сказать ему что-то ободряющее, важное, но я не знал, какими словами выразить свою собственную боль и тревогу. Как просто бывает положить жизнь за други своя и как трудно, оказывается, сказать об этом. Я лишь молча пожал ему руку, и мы вошли в холл.
Маша стояла возле афиши и разговаривала с кем-то по мобильному телефону. Увидев нас, отвернулась. Даже по ее спине было заметно какое-то отчуждение. Мы не стали мешать, лишь терпеливо ждали в сторонке. Мимо прошли прозаик Сегень и поэт Артемов, с которыми я учился в университете, опорожнив цистерну Киндзмараули. Поздоровались, договорились встретиться в буфете. Появились почти классики Крупин и Личутин, о чем-то споря, поддразнивая друг друга. Пробежал растерянный литературный вождь Коноплянников, не зная, на кого опереться в эти грозовые часы. Ввалился пьяный вдрабадан Шавкута, которому было как всегда все по фаллосу. Прокрался в темных очках заумный Сибирцев, налетел на тумбу и где-то исчез. Прошествовали очень возбужденные Зубавин, Пронский и Алексеев, звеня бутылками. Заглянул Миша Попов, сказал что-то хлесткое и растаял. Материализовался Аршак Тер-Маркарьян, на ходу читая свои стихи. Вальяжно проступил Замшев. Вихрем промчался лауреат всех существующих премий Котюков. А там и другие — Воронцов, Шишкин, Кожедуб, Силкин, Казначеев… Всех я знал, со всеми не раз выпивал и закусывал. Но сейчас, судя по всему, предстоял какой-то особый вид празднества: пир во время чумы.