Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Минна…
Нет ответа.
— Минна, мне так жаль.
Она подняла глаза, словно вспоминала — не о нем, а о собственном существовании.
— Менгерхаузен… — проговорила она. — Он сказал мне, уходя: «Можешь поблагодарить своего дружка Бивена».
Он стянул с себя башмаки и туфли с Минны — что-то вроде лодочек на невысоком каблуке, как говорят про оружие: короткоствольные. Выключателя он не нашел, но их достаточно освещала луна снаружи: само пространство, покрытая чехлами мебель, оконные проемы, обрамлявшие подстриженный сад и непонятные скульптуры, — все было отчетливо выписано синим мелом.
Они начали подниматься по лестнице — Бивен твердым шагом, поддерживая оползающую Минну и ощупывая каждую ступень босой ногой. В его руках она была вялой, как набитая опилками кукла, да и весила едва ли больше.
Он затолкал ее в первую попавшуюся ванную и без всякой стыдливости — и даже без малейшей мысли о стыдливости — раздел. Он не обращал никакого внимания на ее хрупкое, почти скелетообразное тело. Скорее он отмечал в обстановке приметы роскоши: черно-белая плитка, стильные краны, наверняка медные, но ему, деревенщине, казавшиеся золотыми, полотенца такие толстые, что у него дома они бы назывались одеялами…
Он ополоснул ее под душем, как простирывают купальник, пропитавшийся морской водой. Ее посеревшая от окалины кожа обрела первоначальную белизну, но не сияние. Минна напоминала статуэтку из матового стекла. Тусклая прозрачность, в которой, казалось, обретается тайная, приглушенная жизнь. Но неуступчивая, упрямая.
Он тер с силой, особенно там, где в кожу впиталась прилипчивая копоть. Тело Минны не вызывало ни разочарования, ни волнения — оно просто было данностью, начисто отсекая, словно ударом ножа, любое желание и фантазмы.
На самом деле Бивен думал об отце.
О смерти старика.
Теперь он понимал, что совершенно ошибался в природе своих чувств. Он воображал, что боится этой смерти, на самом же деле он ее ждал. Навещая отца, расходуя все, что зарабатывал, чтобы старик мог выжить, он выказывал свое сыновнее почтение, как положено добропорядочному немцу, с некой «трупной податливостью». И ни разу не задумавшись о своих истинных мотивах. Со склоненной головой, закаменевшим сердцем и мозгом, сжавшимся до рабочего минимума: у настоящего немца чувство долга главенствовало над всем остальным.
А сейчас он не испытывал потрясения. И даже грусти. А вот облегчение — да. Отец, превративший его детство в кошмар, а отрочество — в бунт, отец, ставший бременем, навязывавший свое существование и понемногу с каждым посещением уничтожавший его самого… Нет, он не чувствовал ни горя, ни утраты. Как говорил Гитлер, пришло время завоевать собственное жизненное пространство.
Он отыскал спальню Минны, ориентируясь не на личные предметы, а на скопление папок. Освободил кровать от пыльного вороха и уложил туда молодую женщину в халате — осторожно, как прекрасный принц из сказок.
Он смотрел на нее, но вместо Минны видел отца. Бледное, изборожденное морщинами, тлетворное лицо, наваждение всей его молодости. Никогда бы Франц не смог обрести целостность, лицезрея эти бренные останки Петера Бивена, с его железным крестом и каменной башкой, теперь испарившиеся вместе с дымом. Все к лучшему. Он мог бы заставить себя думать о чем-то трогательном, торжественном, но все это было бы полной фальшью.
Минна спала наркотическим сном, лежа без движения и без тени выражения на лице. Как мертвая. В глубине своего существа она пыталась отойти от шока, от чудовищной трагедии, от подступающей пустоты. Бивен надеялся (ради нее), что она не пойдет крестовым походом против Менгерхаузена или, того хуже, против нацистского государства. Какие бы обвинения и свидетельские показания она ни собрала, административная машина перемелет ее так же неизбежно, как если бы она попала под танк «Панцер IV». Скорее уж следовало молиться, чтобы ее саму не обвинили в небрежности или профессиональной ошибке, повлекшей за собой этот «прискорбный несчастный случай».
У Минны больше не было настоящего, а у него самого — будущего. Смерть отца одним махом загасила ярость Бивена, и его великое предназначение — война, месть — утратило смысл. За кого он, в сущности, собирался мстить? За солдата Deutsches Heer, вдохнувшего немецкие же газы? За ветерана, сошедшего с ума, а потом сожженного новыми представителями немецкой армии?
Полный абсурд. Хоть он и сидел, но ощутил, что его закачало. В голове неудержимым потоком неслись мысли: он видел, как перед ним распахивается пустота, куда более необъятная, чем чахлые перспективы Минны. Теперь ему в полной мере пришлось осознать, насколько грядущая война больше не была его войной. Покорение жизненного пространства, уничтожение низших рас, пришествие расы нордических сверхлюдей… Плевать он хотел на все это.
Он обошел молодую женщину и направился к двери. Он еле удержался на ногах, вцепившись в какой-то шкаф, потом с трудом сдержал смех. Вспомнились американские мультфильмы, которые еще можно было посмотреть в кинотеатре, и они его здорово веселили. Там обязательно имелся персонаж, зависающий над пропастью и продолжающий бежать, перебирая ногами в пустоте. Всегда проходило несколько секунд, прежде чем он понимал, что же с ним происходит.
Потом — падение.
И взрыв смеха в зале.
Так и случилось с его жизнью.
Больше ни отца, ни убийцы, ни войны: он еще мог несколько секунд сучить ногами, но пикирование было неизбежным…
Первый предмет чуть не попал ему в лицо. Пресс-папье, в результате врезавшееся в дверь. Второй, увесистый Гражданский кодекс, разбил стекло книжного шкафа. Третий — папка, которую Пернинкен ухватил обеими руками, разлетелся, ударившись об стену.
Все произошло очень быстро.
Как только он появился в гестапо, его предупредили, что Пернинкен желает его видеть — и безотлагательно. У Бивена не осталось времени ни встревожиться, ни даже задаться вопросами. Он постучал, зашел и едва увернулся от первого снаряда.
А сейчас обергруппенфюрер продолжал, используя нож для бумаг, ручки, телефон… Бивен сказал себе, что, когда у шефа не останется под рукой ничего, кроме портрета фюрера, чтобы бросить ему в морду, тот волей-неволей успокоится.
Приступы гнева Пернинкена вошли в легенды. При всей его карикатурной физиономии, когда он впадал в ярость, любому было не до смеха. Его кожа приобретала фиолетовый оттенок, на лбу вздувались жилы, глаза наливались кровью, а голос начинал звучать как скрежет, сравнимый разве что с речами Гитлера. В такие моменты звук, казалось, вылетал у него из глаз, а сердце изо рта. Брови, собравшиеся в клубок над носом, извивались, как черные гусеницы на гриле. Горло распухало так, словно у него вдруг вырос зоб или флюс, начиненный яростью или литрами желчи.
Бивен, за этот день уже всего насмотревшийся, попытался вставить слово: