Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там, где были нетронуты натянутые провода на столбах, они тревожно гудели над головой. Чибис откуда-то взялся – летал зигзагами, кружил, кричал пронзительно-резко: «Чьи вы? Чьи вы? Чьи вы?».
IX
И Анна, главная Машина сиделка и душеспасительница, или, верней, успокоительница, точно знала, чувствовала, что Маша уж не вытянет – умрет, и Маша сама. Заведомо определенно. Все ясно знали это, но полускрывая как бы от себя или попросту не думая (стараясь не думать) о том, потому как Маша была еще живой человек, только прикованный болезнью к постели, и грех, наверное, было уже думать о ней, как о мертвой, несуществующей, какой она станет скоро, в ближайшие дни. Все-то понимали, что был еще тяжелый период такой – даже в городе еще не наладилось медицинское обслуживание мало-помалу вылезавшего из щелей и собиравшегося сюда, на руины, населения: еще не было ни клиник, ни больниц, ни госпиталей, ни даже врачей; так что, если кого зацепило и не убило бомбой, снарядом или пулей, и кто вследствие ранения либо продолжительного голодания стал неизлечимо болен, тому приходилось неизбежно умирать самому, умирать порой медленно, мучительно. Конец был известный.
Наследие войны рядом с людьми жило, ходило и терлось о них, и осаживало их бесцеремонно время от времени: «Стоп-стоп-стоп! Подожди-ка, тормози; становись на перекличку – ты и ты! Вот сюда, мил-человек, шагни».
Было неразъемно в жизни это изнуряюще-оглушивающее состояние. Да только, к нашему стыду, оно не отложилось полноправно-живописно в послевоенных отечественных повестях; всех больше победное интересует, одни взлеты, так сказать, а такие ненормальные явления, через которые пришлось пройти народу, увы, чаще всего выпадают из поля нашего зрения, либо не оправданно замаскировываются в литературе. Мы боимся чего-то: как бы чего не вышло – не нужно, дескать, писать о тяжелом, безысходном, ворошить прошлое, лучше чем-нибудь позакрутистей поразить читателя; нам не пристало плакаться, коли победили мы. И, по-моему, напрасно. Смерть тоже присутствующий фрагмент нашей жизни, заря угасания; она к каждому живущему приходит рано или поздно – от нее не спрячешься, не заречешься.
Дуня и врача водила из Чачкина. Но тот только руками развел после последнего осмотра Маши: спасти ее невозможно, был его приговор.
Маша болела неизлечимой болезнью долго: уже полтора месяца (уж апрель с жавороночьими трелями поджинал свежие свои деньки) провалялась она за лежанкой в избе Поли, находясь среди родных сестер, старавшихся хлопотами о ней облегчить ее последние страдания. Все было оттого, что она была ранена немцем, стрелявшим в нее и Юру малолетнего, в руку и что потом другим была избита насмерть, и что у нее от голода к тому же водянка образовалась – она распухла вся. Руки у ней были как стеклянные, налиты. А выкачать воду из тела невозможно в подобных случаях, будь и больничный режим, – тело снова ею наполняется.
У нее на теле уже образовались пролежни от долгого неподвижного лежания. Ей – молодой – настолько надоело лежать пластом и долго умирать. А ее кто-нибудь еще постоянно переворачивал (она сама перевернуться не могла – была не в силах). У постели ее чаще дежурила, что говорится, Анна – еще потому, что все остальные расходились с утра по работам: в колхозе началась копка земли под посев вручную. Засыпали перво-наперво язвы на ней (воронки). И Маша умоляюще просила, делая от усилия паузы:
– Анна, у вас, я вижу, много кошек развелось; убей одну – свари мне, я так хочу мяса съесть; хочу поесть его, чтобы и смерть ко мне пришла поскорей – не церемонилась, избавила меня от мучений, а вас – от пустой обслуги меня. развалилась тут… принцесса… Довольно: пожила! Поимела радость жизни…
Маша потому это совсем уверенно знала (и принимала смерть совсем, смирясь с нею), что однажды, уже будучи здесь, то ли ей приснилось отчетливо (и запало в сознание), то ли кто сказал над ней, то ли это она сама – ее душа, знать, устремилась, сказала так, отягощенная долгими ее сборами и приготовлениями туда, откуда, как бы ни говорили служители церквей, еще никто не выходил обратно и не возносился на небо, но она услышала сказанные ей слова: «Нет, это не ты меня ведешь, а я тебя веду, матушка моя. Что, разве не хочешь, что ли? Боишься?» И засмеялась неожиданно грубо, но вполне приветливо.
– Нет, хочу, хочу я, – почти обрадованно воскликнула тогда в ответ Маша, оттого, что побоялась она того, что та, говорившая, уйдет одна без нее, не дождавшись ее. Вдвоем-то идти куда как сподручнее. Даже туда.
Анна, которая уже приносила ей тарелку мясного бульона (выпросила у кого-то), пробовала отшутиться – обратить в шутку серьезное. Она взглянула на Мурку, сидевшую на полу, – она и погладить себя не только чужим, но и своим не давала, – сказала:
– Что ты, Машенька! У кошек ведь свое предназначение: сейчас столько крыс, должно, разведется в окопах, в подпольях – только поворачивайся…
А ведь было недалеко время – какой неподражаемо цветущей и веселой Маша была. Бывало, еще невестой, выбирая жениха, она знала:
– По крайней мере, выйдя замуж за простого мужика, буду знать, что он скорее, чем образованный, приласкает.
Горько сознавать, но, видно, она всегда ощущала потребность в материнской и отцовской ласке, которую она не успела узнать сполна по причине безвременной кончины матери и отца, если прежде всего о ласке думала перед замужеством.
И сейчас она еще держалась:
– И мне ничегошеньки не жаль. Верно, верно. Не скорбите вы по мне. Не нужно…
Замуж Маша нечаянно вышла за основательного и вместе с тем обходительного Константина – хоть и портной, но он больше других кавалеров пришелся ей чем-то по душе; собственного жилья в городе, где бы можно было им приткнуться, ни у нее, ни у него не было, и они несколько лет подряд снимали за сносную плату комнату, обзаводились уже добром.
Перемена ею места жительства с началом бомбежек и затем фашистская оккупация и другие причины оборвали между ними переписку после того, как Константин был призван в армию. До самых последних дней она надеялась на то, что он еще жив, и молила судьбу о том, чтоб он остался в живых: чтобы не рос их сын