Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он загрузил вещи в машину и уехал. Я проводила его взглядом. Дул сильный сухой ветер, в горячем воздухе пахло пылью, в глаза лезли волосы. Я была страшно напугана и одновременно чувствовала облегчение из-за того, что мы расстаемся. Я стала его бояться: мало ли что он мог со мной сделать. Но я совершенно не могла представить себе свою жизнь без него. Все, что я себе воображала про себя саму, вдруг улетучилось вместе со звуком захлопывающейся дверцы и заводящегося мотора.
И вот он умотал в Нью-Йорк и торчал там с этой своей Мелани, все пытался выставить у нее в галерее «ГоуТуИт» свою банальщину про чикагских бездомных, все настегивал давно сдохшую лошадь. На выходных он, как правило, звонил – обычно из бара, когда напивался, – и если не изводил меня просьбами подписать присланный «контракт» на право выставить эти жуткие фотки, то перекручивал все так, будто во всем виновата именно я.
– Вот не можешь ты просто наслаждаться жизнью. Снова стала угрюмой толстухой из Поттерс-Прери, какой была, когда мы познакомились. Я сделал все, что мог. Но наверно, нас не переделать, – задумчиво говорил он, со снисходительной усмешкой изображая печаль.
Эти его слова разъедали мне душу. Я пыталась от них избавиться, но они продолжали звенеть в голове. Как будто был какой-то рубильник, который никак не удавалось выключить.
А мать все слала мне еду. Впрочем, как всегда. Маффины, кексы, пироги в этих вакуумных упаковках я получала еженедельно, а то и дважды в неделю. Когда я еще жила в Чикаго, в лофте, я просто выставляла их в общей комнате, чтобы соседи и нескончаемые гости могли полакомиться. И они с благодарностью всё уминали. Здесь, в доме на 46-й улице, кроме меня, никого не было, поэтому все это было мое. Поначалу, испытывая угрызения совести, я просто все выбрасывала или оставляла киснуть, но теперь, жалея себя, я снова стала их есть. Налегая на сладкое или просто объедаясь до уютного насыщения, я переставала слышать Джеррин голос и его осуждающий тон.
Я опять набрала вес и оказалась в творческом тупике. Я бросала ком глины на круг, но не могла лепить. Со сваркой тоже все шло наперекосяк. Глаза и руки действовали вразнобой. Формы для отливок получались неправильные. В итоге свое расстройство я вымещала на поставщиках, критикуя их за качество материалов. Они, естественно, просто перестали их присылать.
Потом Джерри сообщил, что на какое-то время останется в Нью-Йорке – там якобы «витальнее» и «реальнее», чем в Майами. На самом деле он просто променял меня на Мелани Клемент – дочь богатого финансиста и дизайнерши, то есть девушку из необычайно привилегированной семьи. Модных галерей «ГоуТуИт» у Мелани на самом деле было две: одна в Трайбеке[97], вторая – в Гемптонах[98]. Я слышала, что она собиралась открывать третью – в Бруклине – и обещала сделать из нее «новое авангардное пространство для более амбициозных художников». А Джерри, насколько я понимала, отчаянно пытался вклиниться именно в эту нишу.
Да, у него по-прежнему хватало наглости продолжать меня доставать, чтобы я подписала ему модел-релиз на показ моих фотографий в галерее Мелани.
Я отказывалась.
Он перестал звонить.
Я еще больше растолстела и еще глубже впала в депрессию. Я не могла понять, зачем меня понесло из Чикаго – состоявшуюся, успешную, влюбленную – в Майами, где только одиночество и унижение. Я настолько отчаялась, что поехала в Поттерс-Прери – развеяться: на тот момент я весила больше 90 кг. Отец, кажется, этого и не заметил. Говорил только о своей работе, жаловался на «Менардс», что они выдавливают его из бизнеса. А мама была даже рада:
– Я думала, ты там анорексией страдаешь, – и лопаткой плюхала мне в тарелку очередной кусок пирога. – Я так волновалась!
Впрочем, я старалась не терять время. Снова записалась на курс таксидермии – с опытным инструктором, который вел индивидуальные уроки. Кенни Сондерсон был маньяк своего дела, питался кофе и курил сигареты одну за одной. Потрясающий таксидермист: специализировался он на водоплавающей дичи и однажды даже стал чемпионом мира в этой категории. Я с восхищением смотрела, как он потрошил, чистил, набивал и практически восстанавливал былую красоту мертвых лебедей, уток и гусей. Я не боялась испачкать руки. Только в эти моменты я и могла быть собой.
Но бо`льшую часть времени мы с матерью лежали, развалившись перед телевизором: смотрели дневные шоу и жрали «Доритос»[99]гигантскими пачками. В депрессию я скатилась еще быстрее, чем в Майами. Как люди вообще могут так жить? Мне захотелось уехать, но только не сразу в Майами. Я поехала в Чикаго, который считала теперь родным.
Я снова оказалась в Вест-Лупе. Здание, в котором была галерея «Блю», перестраивали под квартиры. От «Блю» остался только сайт в интернете. Большинство друзей-подруг разъехались, только Ким по-прежнему работала в каком-то рекламном агентстве в центре города, и я остановилась на какое-то время у нее в Викер-Парке. Было так здорово просто гулять по улицам, глазеть на небоскребы, шляться по старым барам типа «Квенчерс» и «Мьютини», слушать над собой беспокойный металлический баритон дребезжащих поездов Элки. Но оставаться было нельзя: надо было заставить себя снова взяться за работу. Хотя я давно ничем не занималась в своей мастерской, я заскучала по ней и поехала домой в Майами.
Хотелось и дальше учиться таксидермии, и я нашла себе учителя уже здесь. Поездка ничего особо мне не дала, но я хотя бы начала работать – с млекопитающими разных размеров. Дэвис Райнер был высокий мужик с виноватым лицом и бронхитом курильщика. Своей худобой, загорелыми, свисавшими с морщинистого лица щеками он напоминал добродушного датского дога. Хотя он был много старше меня, я стала с ним спать: мне было одиноко, а его доброта меня согревала. Руки у него, как и у многих таксидермистов, были грубые и тяжелые – руки человека, зарабатывающего на жизнь физическим трудом, но, когда доходило до более деликатных действий, он был очень искусен. Я не обращала внимания на его дряблую, индюшачью шею и суровые, целеустремленные до остекленения глаза. Да, он был в возрасте и, пожалуй, грубоват, но он хотел меня.
Несмотря на ухаживания Дэвиса, мое обжорство продолжалось. Я все время ела. Снова начал звонить Джерри: сначала на одном дыхании выпаливал, что я чмошница, потом, переведя дух, умолял разрешить ему выставить фотки. Я чувствовала стыд и унижение из-за его власти над собой и сломалась: сказала, чтобы прислал контракт, что я подпишу. Я была растеряна и подавлена. Перестала спать с Дэвисом, перестала ходить к нему заниматься. Сидела дома, работать не могла: ела, пялилась в телевизор, смотрела, как на меня надвигаются стены.
Кульминация наступила в ту ночь, когда я каталась на машине по городу и думала, что надо бы остановиться на Татл-Козвей, выйти из машины, пробраться сквозь колючие кусты, залезть на парапет и спрыгнуть в темные, холодные воды залива. Казалось, это единственный выход. Другого спасения не было. Но я не просто бесцельно каталась по городу. Я положила в пакет на молнии записку, а пакет сунула в нелепую розовую кофту, которую носила, чтобы выглядеть «беззаботно». В записке большими буквами я нацарапала: