Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дипломатический… оркестр»,
«Коммунистический… секвестр»,
Да «девальвация»,
Да «реставрация»,
Да… дьявол сам не разберет.
Памятуя о том, что аллегория, по Беньямину, есть способ коммуникации, заменяющий устный язык в выражении взаимоотношений сил, определяющих мироустройство, можно сказать, что басни Бедного — весьма интересный материал для анализа раннесоветской аллегорической образности, абсолютный, чистый пример аллегории — именно потому, что писать первый советский баснописец не умел.
Язык как таковой в общении его героев, в выражении ими мыслей и суждений отходит на второй план. Отрицательные герои находят язык нового времени непонятным и потому смешным, но поскольку читателям этот язык представлен только через восприятие отрицательных героев, определение нового языка как смешного и бессмысленного закрепляется текстом. Из способа коммуникации язык обращается в пространство пустого значения, единственная функция которого — лишь пунктирно обозначить сам факт речи басенных героев, в буквальном смысле слова факт «подачи голоса» — но не более того. Подача же голоса ведет к действительному (и единственному в баснях Бедного) способу коммуникации — проявлению смешного насилия.
Демьян Бедный: Смешное насилие
Животным в баснях Бедного не везет. Дискуссия щуки и карася заканчивается тем, что последнего уводят под конвоем «с поврежденьем спины и хвоста», и только в конце басни «жеваный карась… / Пахнущий преотвратно, / Был … выблеван щукой обратно»; бык едва успевает унести ноги от льва, уже приготовившего было сковородку, чтобы зажарить своего легковерного гостя; овце напоминают о том, что «волк есть волк, а ты — овца»; бедного пескаря «то ли щука… заглотала, / то ли рак… клешней перебил»; навозный жук вот-вот будет съеден кротом и, будучи помилованным, в благодарность «подносит [кроту] шарик из навоза». Вообще, многие герои басен Бедного находятся друг с другом в отношениях «пожирающий — пожираемый» (что, заметим попутно, вполне соответствует басенной семиотической парадигме, предложенной Луи Мареном[502]).
Но и человеческие герои общаются между собой по большей части посредством ругательств и кулаков. В поэтическом предисловии к переизданию нескольких дореволюционных басен автор выражает радость по поводу того, что теперь народ «вырвал все клыки» из «широкой пасти» врагов революции; сам же баснописец даже в собственном сне становится жертвой злых чертей: «Потащил какой-то черт в какую-то дыру: / Пожалуйте… в котел… мусью баснописатель!» Отношения между жадным купцом Гордеичем и его работниками тоже не отличаются особой галантностью: хозяин дает «что есть силы, бац / По храпу» своему «жидку… в галантерее», за что незамедлительно расплачивается: обретший политическое самосознание работник «посадил [ему] кулак промежду глаз»; впрочем, и самому Гордеичу, обиженному новой властью, «хочется башку разбить о стену» и «двинуть со всего плеча / молодчика из тех, кто позубастей». Почувствовав новые веяния, он сетует, что теперь нельзя безнаказанно «хряснуть там по роже». Позднее купец в «уплотненной» новой властью квартире предается мечтаниям о том, как бывшие работники, «псы» и «голытьба», сами попросившись назад, «на брань и окрики хозяйские… / Ответят ласковым, любовным, робким ржаньем», и он сможет «по рылу каждого, ха-ха, собственноручно, / Как муху… в кипяток!».
Гордеичу следует простить некоторые зоологические несоответствия в его эмоциональной речи; они вызваны его неспособностью обрести себя и свой язык в новом мире. Важно, что битье кулаками «по храпу», «по роже», «по рылу» и «промежду глаз», опускание в кипяток и вырывание «всех клыков», равно как и поедание и «выблевывание», является определяющей, самый экспрессивной модальностью общения между героями басен. Насилие, таким образом, становится непроговариваемым, не выражаемым языком описанием отношений в обществе.
Оно оказывается тем общим означающим, которое сводит вместе политическую теорию (в данном случае — революционную идеологию) и действия ее сторонников и противников, которое определяет роли и взаимоотношения; именно насилие происходит из той промежуточной зоны, где смыкаются животное и человеческое, первичные инстинкты и современные политические реалии — и басня предоставляет идеальные жанровые рамки для такого слияния. Эрик Найман предложил при анализе сталинских реалий учитывать не только прямые проявления террора и насилия, «но также и дискурс — или репрезентационную систему, которая способствует насилию тем, что не говорит о нем»[503]. К этому справедливому утверждению можно лишь добавить, что необходимо рассматривать функцию и тех дискурсивных моделей, которые сделали реальное насилие возможным, что говорили о нем по-другому: например, как о смешном.
«Смешное насилие» напоминает комедию потасовок, где самые страшные проявления агрессии заканчиваются тем не менее вполне безобидно. Так и у Бедного — проглоченных выплевывают, получившие кулаком в лоб приходят в себя к следующей «главе» басни, повреждения «хребта и хвоста» не мешают карасю вести полноценный образ жизни в качестве английского министра. Басни оказываются своего рода ранней версией мультфильмов, где смешно избитые, проглоченные и убитые звери и люди снова и снова возвращаются к жизни; более того, все эти акты издевательств, избиения, физического уничтожения оказываются вполне естественной частью жизни басенных и анимационных героев[504]. Логично предположить, что выражение политических трансформаций на языке карнавального «насилия понарошку», который одновременно и дает возможность проявить прямую, незамутненную силу импульсов, и не угрожает ничем, помогало снять ощущение необратимости учиняемого в соответствии с философией нового режима возмездия, его финальности, окончательности.
Исследователи давно обратили внимание на сосуществование мифологических и сказочных мотивов в языке, которым советская власть рассказывала о себе народу[505]. Басня же — наиболее «сказочный» из взрослых жанров, ценный именно тем, что «сказочность предоставляет действительно чуть ли не самый демократичный культурный код, не требующий для своего восприятия фактически никакой подготовки»[506]. Именно басни давали жанровые рамки, которые позволяли объединить основные элементы животного и человеческого, вербального и невербального, политически актуальные темы и архаические образы, обращаясь с откровенно дидактическими, агитационными намерениями к хотя и взрослым, но требующим еще длительного воспитания читателям. Практически каждое событие политической жизни первых постреволюционных лет переписано на басенном языке смешной аллегории — политические диспуты, гражданская война, нэп, дипломатические заявления, «уплотнение» квартир, раскулачивание… Разговаривая на образном языке сатиры, басня позволяла объединить мотивы и образы из мира детства со взрослой политической моралью. Такое объединение было насущно необходимо.
О детстве, вернее детскости, советского дискурса сказано немало: речь шла и об инфантилизации взрослых, и об использовании детской аудитории для пропаганды[507]. Нам кажется возможным предположить, что политические басни Бедного представляют собой пример совершенно особой инфантилизации и