Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Исцелим, — улыбнулась Софья, проводя ладонью по бороде великого князя. — Не зря же меня ведьмой именуют.
— С чего ты взяла! Давно уж никто...
— Да мне-то что! Идём же, свет мой, там тебе пир уготован.
Они двинулись пешком в сторону великокняжеского дворца. Софья держала Ивана под руку, легонько прижимаясь плечиком к его локтю, вся сияла от радости.
— Что Ахмат? — спросила, спохватясь.
— Одолеем! — как можно увереннее рассмеялся государь.
Ни жив ни мёртв явился домой Никита Губоед. Сердце его трепыхалось, и что-то сыпалось из него, словно грибы из корзины. В глазах так и мелькали копыты коней великокняжьего поезда, за которым он долго бежал после несчастного разговора с государем Иваном Васильевичем, а потом горестно возвращался, подбирая выпрыгнувшие из корзины грузди и рыжики, алипаны и говорушки. Не пропадать же добру! Хоть и помялись-поломались, падая.
— Брошенки, ни то, собрал? — проворчала жена.
Никита ничего не ответил. Испил два ковша клюковного кваса. Отдышался.
— Никак, косматого костоправа встретил? Лица нет, — снова обратилась к мужу жена.
Никита тяжело вздохнул и наконец соизволил ответить:
— Каб его...
— А кого?
— Смертушку свою.
— Это ж каковскую? Ну не тяни ты, оторопь!
— Не знаешь, шурин дома? — вместо ответа вильнул Губоед.
— Где ж ему быть! — фыркнула жена. — Давеча из Нагатина с попойки на бровях приполз, а нонче мухры одолели.
— Надо бы его пойти похмелить, вот что, — оживился Никита. — Где там у нас что?
— Нетути ничего, всё выдули.
— Исполатушки! А то я не знаю! И ставленого, и смородинного, да и вишенного должно ещё много остаться. Давай-ка сюда!
Через некоторое время Губоед вышел из своего дома, неся под сермягой азяма две братины[125] ставленого мёда в глиняном кувшине, заткнутом тряпицею. Журавлиный клин прокурлыкал над его головой, и Никита зачем-то перекрестился на журавлей — так, на всякий случай, авось и они помогут. Сознание его лихорадило, и когда он вошёл в шуринов двор, ему показалось, что куры там уж как-то слишком оголтело роют землю, будто им лапы солью натёрли и чешется. Шурин Агафон был дома, в зеленоватом состоянии, под глазами — белые надбрылья.
— Здорово, Агунюшка! — извлекая кувшин, молвил Никита.
Шурин озарился и тотчас глянул в оконце, высматривая свою законную, где там она, не помешает ли.
— Шёл — не видал там Евдоху-то?
— Не видал.
— Вот анчутина дочь! Хуже всего, когда не знаешь, где она. Так и ждёшь, что из-под земли выпрыгнет. — Он с любовью оглядел принесённую свояком посудину. — Ишь ты, балакаря какого приволок! Вон там стаканы, давай, не емелясь, обновимся.
Никита, уважая болезнь шурина, быстро наполнил стаканы. Выпив единым махом, Агафон малость потрясся, будто терзаемый молниями, затем хыкнул и сказал:
— Ох, хорошо! Знаменитый медок твой, свояня!
— Чего в Нагатине-то делал?
— Ой, не спрашивай!.. Лучше ещё наливай. Вчера — наклоняли-наклоняли... Хорош-хорош, проливаешь! Ну, здравы будем, християны! Э-эххх!.. Пожалуй, подумаю ишшо, перебираться ли мне к ним в Нагатино.
— Чего ты там забыл?
— А что мне тут? О дне обиды! Не ценят единого на всюю округу грамотея-сироту. А нагатинцы, слышь, говорят: «Будешь у нас как вощинка в мёду», — понял?
— А, ну коль так, я зазря к тебе забрёл, Агунюшка, — насупился Никита. Стал приподниматься.
Агафон взвесил обстановку, щедро улыбнулся и проревел:
— Да чтоб пёс... их мать, нагатинцев энтих! Начхать на них! Куды встаёшь! Сиди-но! Наливай ишшо! Рази ж я смогу нашу Котелю бросить? Да ни в жисть! Опричь как здесь, нет мне души.
— О! Оно и то самое, правильно говоришь, — облегчённо вздохнул Никита, вновь наполняя стаканы. Теперь надо было ловить миг, покуда шуряк не запьянел, и, набравшись сил для рассказа, Губоед поведал Агафону обо всём, что случилось с ним сегодня по окончании похода по грибы. Агафон, слушая свояка, стал заметно косеть, и Никита вновь чуть не расплакался, чувствуя надвигающееся одиночество пред лицом страшной беды.
— Ну что скажешь-то, Агуня? Как быть? Аль сразу в петлю?
— В петлю-то они тебя и сами успеют усунуть, — отрыгнув, ответил Агафон. — Ты погоди, чего-ничего, да придумаем!
— Вот и я говорю! Не зря же ты грамоте обучен, дай Бог Царствия Небесного батюшке-протопопу Петру! — Никита перекрестился на образа. Давно он столько не осенял себя крестными знамениями в течение двух часов, как сегодня. Да оно и понятно — гром грянул!
Шурин тоже перекрестился и на последнем тычке, попавшем куда-то под ребра, там почесал со скрипом.
— Придумать-то придумаем, — сказал он важно. — Но тут одним балакарем не обойтись, придётся тебе второй тащить.
Они взялись и так и сяк раскидывать мозгами, что бы такое придумать в качестве этого самого растреклятого последнего груздя. Каков он должен быть? Чёрствый или, наоборот, размяклый? Крупный, увесистый или же махонький, с ноготок?
— Лапистый, лохматый, обрюзгный! — давал свою картину последнего груздя шурин.
— А мой задум иной, — качал головой Никита. — Выть его такая, что сила грибородная у леса уже иссякла, и он не может крупно вымахать — малюсенький-малюсенький выпрастывается и боле расти не может. Так в младенчестве и загнивает. Его и сыскать тяжко.
— Разумно, — кивнул головой Агафон. — Но без искры. О! Вот что я придумал!..
— Я так и знала! Я так и знала! — вынырнула из-под земли Евдокия. — Захожу к золвице: «Где твой-то Никитка?» — «Да к твоему пошёл!» — «С наливом?» — «А то как же без него!» И не стыдно? Энтот дурак на своей грамотее свихнулся, а ты-то, Никита, ить умный мужик, и гриблятник, и бобрятник, и плотник!..
— Молчи, жена, молчи-и! — зарычал, приподнимаясь, Агафон.
— Я те дам «молчи»! — не унималась благоверная. — Вот где у меня грамотея твоя! — она побила себя ладонью по загривку. — И чему тебя токмо протопоп твой учил? Как нить до праздника? Ить Покров-то не сегодня, а завтра ишшо токмо!
— У нас свой Покров, Евдошенька, — с тяжёлым вздохом промолвил Никита. — Не бранись. Беда у меня, вот мы и судим-рядим, как из той беды выщемиться.
— Оно поня-а-атно! — развела руками Евдокия. — У вас, мужиков, как хухры-мухры, так тут и беды наступают, и беседы, прямо Вселенский собор, прости Господи!