Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Твоё теперь слово, Иванушко! Чем ответишь народу своему на его невиданное смирение? Долго ль будешь с деспинкой своей в Красном Сельце отлёживаться? И с чего это ты устал так? Бегать от Ахмата притомился? Бедняжечка! Небось, и в глаза не видел татар-то! Погоди же, княжечко, вот только приведи Ахматку на Москву! Будет тебе моё проклятье!
Победы прошлых лет — над Новгородом, Орденом, Казанью — всё меркло теперь, после того как увидели нерешительность Иоанна в действиях против Ахмата. Здесь, сидя на Москве, трудно было понять, почему великий князь медлит, не даёт хану решительного сражения. Ведь давно уже не собирала Русь такого великого воинства, равного по численности ордынцам, а в силе и вооружении даже превосходящего их, оснащённого пушками-тюфяками и огнестрельными пищалями, заморскими арбалетами и великим множеством метательных орудий. С московских холмов не видно было, как мечется Иван, изматывая противника, который должен понять, что бессмысленно продолжать войну и следует отступить назад, в свои степи. И тем более непонятно было, откуда такая неуверенность в победе и зачем делается сия скорбная предосторожность — сожжение Посада.
— Православным не можно одними словами быти! — продолжал гневаться на своего духовного сына Ростовский архиепископ. Душа его кипела и задыхалась от дыма горящего сердца, грудь задыхалась от дыма пожарища — ветром с востока несло тот дым на Кремль. Вчера ещё всё было так хорошо — великий князь приехал бодрый, весёлый, и у всех отлегло — победим Ахмата! Пир в Кремле закатили на славу. Теперь-то понятно: не хотел Иван омрачать кануна праздника, ждал, покуда пройдёт Покровская литургия. Вассиан ему даже поблажку дал — разрешил вчера не поститься и не исповедоваться, позволил провести ночь с деспинкой, понимая, как соскучилась по жене молодая Иванова плоть — больше двух месяцев в разлуке. Для любящих — великий срок. И сегодня утром Вассиан исповедовал великого князя. Тот каялся в нерадении к Богу, редком молитвенном обращении к Создателю, в разных пагубных ночных мечтаниях, частой грубости по отношению к подданным, во многом другом, но только не в том, что замыслено им сожжение Посада. Сотворив обедню в Успенском соборе, митрополит Геронтий причастил Ивана.
Христианам, собравшимся в главном кремлёвском храме, умильно было смотреть, как государь их приобщается Святых Даров. Все ждали, что он обратится к ним после этого с благой речью, утешит, скажет: «Явился я к вам накануне решительной битвы с татарами и верю, что посрамлён будет царь Ахмат, а мы отныне перестанем считаться его данниками. Довольно нам зваться ордынским улусом!» Но он, наравне со всеми, молча причастился, держа руки на груди крест-накрест, подошёл к теплоте, испил из серебряного ковшика, сжевал просфорку, а потом, как все, приложился ко кресту и — вон из храма. Тотчас же на коня и — в Красное Село вместе с великой княгиней Софьей, а на Москве объявляют его повеление, якобы одобренное на вчерашнем военном совещании, — жечь Посад. Пиршество обыкновенное, пусть и с многими разговорами о войне, обозначили как военный совет!.. При мыслях об этом гнев всё сильнее бурлил в сердце Вассиана.
На город уже обильно сыпался снег пополам с дождём, причём дождинок становилось всё меньше и меньше, а снежинок всё больше и больше. Сама природа противилась огню Москвы, хотя и бессильна была потушить пожар. В праздник Покрова своего Божья Матерь покрывала столицу государства Русского первым, обречённым, октябрьским снегом. Зима уже не просто обещала, а клялась быть раннею. Журавли улетели, листья облетели, ветер с востока, снег... А сколько свадеб на сегодня в Посаде было назначено! Исстари в Покров принято было покрывать невесту женишком. И вот все те невесты и женихи, вместо того чтобы весело пировать на свадьбах, проливают горькие слёзы и с пожитками да приданым двигаются прочь из домов своих, в Кремль, в Дмитров — грядёт осада!
— Сопротивные дела твои, Иванушко, сопротивные! — скрежетал Вассиан зубами, думая об этих несчастных женихах и невестах, о послепокровских посиделках, коим тоже не суждено было в сей год быть на Москве, об испорченных гуляньях и праздниках, об отменённых весёлых ярмонках, которые с некоторых пор на Москве стали непревзойдёнными в своём изобилии товаров и увеселений. — Большую цену заплатили тебе, княже, и коль не одолеешь Орду, не быть тебе государем — сметём! — Входя в Кремль через Фроловские ворота, Вассиан злобно плюнул вослед проехавшего мимо него на могучем коне Григория Мамона, любимого государева толстопуза.
Даруя другим смирение, сам в себе Вассиан смирения не имел. Гнев его всё больше и больше воспалялся, в голову ударила кровь, архиепископа шатало, и он попросил идущего с ним рядом диакона Филофея взять его под руку, придерживать. Диакон испуганно поглядывал на алые пятна, плавающие по лицу Вассиана, на желваки, скручивающие скулы архиерея. Вассиан заметил тревожные взгляды диакона, покряхтел, пытаясь успокоиться, взять себя в руки. Ещё, чего доброго, кондрашка хватит, а впереди вон столько испытаний, не время на тот свет торопиться.
И впрямь, чего это он так взбеленился? Сам же одолеваем сомнениями — может быть, прав Иван Васильевич, мудро поступает, дальновидно?.. Вассиан глубоко вздохнул, пытаясь взвесить деяния Ивана с хорошей стороны. Положим, так: Ахмат, проведав о сожжении Посада, решит, что мы дрогнули, опасаемся, трепещем. Голова у него закружится от предвкушаемого успеха, а значит, хоть немного, но расслабится злодей ордынский. Это нам на руку. Зазнавшись, беспечно пойдёт хан на битву, а мы его тут и прищучим! Коли так рассуждать, то не гневаться надо на Ивана, а восхищаться его хитростью. Тогда правильно он всё делает. И что до Покрова не объявлял о своём решении, и что быстро так принялся жечь, покуда не поднялся великий ропот, ибо русский-то, известное дело, долго раскачивается. Скажи посадскому люду заранее, недели за полторы, что Посад жечь надобно, так москвичи бы распалились, друг друга подзуживая, и, глядишь, бунт затеяли бы. Хм!.. Коли так, то мудр Иван. А коли не так? Коли просто трусость?..
— Твоё лицо только и приятно мне теперь, Генушко! — сказал Вассиан при виде идущего ему навстречу Чудовского архимандрита. Глаза Геннадия были красны — не то от слёз, не то от дыма, уже вовсю господствующего и здесь, за кремлёвскими стенами. — А я вот на Посаде был. Народ утешал, как мог. Посадские в страшном горе и готовы даже к смуте, да Патрикеевы и их слуги быстро расправляются — жгут дома и гонят людей прочь из Посада. Возьми-ка меня под руку заместо Филофея. Шатает меня. Помню я тебя всегда рядом с незабвенным Ионой и теперь буду воображать себе, будто се не ты, а сам святитель милый идёт со мной рядом, поддерживая. Ну, что скажешь, каков наш государь? Злодей али спаситель? Дурак трусливый али трезвый и хитрый стратиг?
— Сохраняя спокойствие и рассудок, я говорю себе: «Ему видней», — отвечал Геннадий, беря архиепископа под руку. — Но и я не из того камня, коим фрязин Успенье обморовал[128]. Где найти такие глину и известь, чтобы сердце окаменело и не можно было бы его ножом расколупати? Душа кровью обливается! И всё же твержу и твержу себе: «Ему видней! Ему видней!» Пытаюсь о другом думать и опять на сумрачные и тревожные мысли натыкаюсь. Вот, к примеру, не нравится мне протопоп Алексий, хоть режьте меня! Темна душа у него. Голова ясная, знаний превеликое в ней множество, а сердце — змеиное, чёрное. Почто он службы нарушает? Слыхано, в Новгороде, ещё до шелонских дел, вместе с Михайлом Олельковичем объявлялся некий жидовин именем Схария, а с ним ещё двое жидов. И от них пошла по сердцам православных смута и ересь жидовская: Троицы нет, Страшного суда не будет, Христос ещё токмо ожидается, а Спаситель наш простым человеком был, не Богом вовсе, в Евангелиях — ложь, и всё такое прочее, что языку произносить противно и вредно. И вот, приглядываюсь я к протопопу Алексию и всё больше то там, то сям улавливаю в его словах и делах уклоны в эту вот самую сторону — к ереси то бишь. О Ветхом завете много говорит, а о Новом — мало. Евхаристию небрежно совершает, причащает — как будто с усмешкой, мол, се заблуждение, но ничего не могу поделать, приходится терпеть заблуждения ваши, а не то побьёте. И думаю: на кой ляд его Иван из Новгорода приволок? Грамотеев излишне государь наш любит и привечает, вот что. Развелось их вокруг него более чем достаточно. Вот и Курицын этот, книжник... А по-моему, чернокнижник он. То и дело какие-нибудь каббалиные словечки от него слышишь. А ведь мы знаем, что сие есть — каббала, учение жидовское, антихристово. А государь рот разинет и радуется — вот, мол, каково у меня грамотное окружение, ни перед кем не стыдно. А нам и ранее не стыдно было, и всё помним, как покойничек Филипп папского нунция в учёности посрамил. Ихняя учёность мнимая супротив нашей. Но протопоп Алексий, кажется, иного мнения. Боязно так, что ему аж Успенский собор в настояние отдан! Червь сомнения — целы ли все святыни, коими наш главный кремлёвский храм свят? Не подменили ли честную главу Иоанна Златоуста на череп какого-нибудь фарисея жидовского? Локоть Андрея — на кость чародея? Бывает, идёт Алексий предо мною, я его тайком крестом осеняю — что, если от креста крутить его начнёт?