Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это не грубая казённая листовка Освага была! Это настоящее Слово было! И читая статьи друга, чувствовал Вигель, как ком подкатывает к горлу, как учащённо бьётся сердце. Вот, чьи доходчивые сердцу, от сердца произносимые слова могли бы сравниться с воззваниями Шишкова во дни Отечественной войны. Вот, кто мог бы творить на этом поприще!
Свободно и взвешенно было всякое слово князя. Со страниц «Свободной речи» говорил он о важном и волнующем:
«Итак, мы вышли на большую московскую дорогу. Но скоро ли мы будем в Москве? Как мы ни стремимся в Москву, мы обязаны учитывать все предстоящие нашей доблестной армии трудности и предвидеть, наряду с её подвигами и блестящими успехами, и неминуемые неудачи, и частичные отступления. Большевики, которым терять нечего, будут при своём издыхании делать отчаянные, судорожные усилия, и, как это ни печально, а для жителей Совдепии как ни трагично, мы допускаем возможность и зимней кампании. При огромном протяжении фронта слишком смелые броски и поспешность при необеспеченности тыла могли бы быть пагубны и для Москвы, и для конечного освобождения России.
Стремясь в Москву, мы не будем ныть, как чеховские сёстры: «В Москву, в Москву!» Мы не будем от разочарований с тыловой паники быстро переходить к обывательскому оптимизму. Лучшим средством для успехов и упорядочения фронта, а следовательно, и для достижения Москвы является упорядочение тыла и всемерная поддержка временной власти и новой государственности. В этом – первейшая задача и национальной, патриотической прессы. Разумеется, при общественной поддержке власти мы допускаем и нелицеприятную критику вводимых ею реформ и отрицательных её проявлений на местах».
И сколько же надежд было! «В кровавом мареве мерещатся стены Кремля; за грохотом орудий и треском пулемётов глухо звучит призывный колокол Ивана Великого»…
Не сбылись надежды… С началом отступления Павел Дмитрич перебрался в Ростов. Там и свиделись впервые за год. В Ростове, куда спешно пришлось перебраться из Новочеркасска под натиском красных, в ту пору повидал Вигель многих прежних знакомых. И особенно Москвой повеяло от труппы Художественного театра (а в ней первачи славной сцены – Книппер, Качалов…), захваченной во время гастролей в Харькове. Тоска по дому со всей силой навалилась…
Но долго предаваться меланхолии не пришлось. Вскоре заговорили об эвакуации Ростова. Через город с фронта потянулись обозы, войска и беженское население. Не хватало вагонов и паровозов. Многие покидали город пешком. В последние дни декабря на улицах творилось что-то невообразимое. Магазины закрывались, их громили мародёры, которых ещё успевали временами ловить и вешать здесь же на фонарях. Возникли перебои с электричеством. Всё это чрезвычайно дурно сказалось на нервном состоянии Натальи Фёдоровны. Вид повешенных привёл её в ужас. Случился припадок, усугублённый ещё и страхом повторения недавних кошмаров. Уже и позабыл Пётр Андреевич о Москве! Нужно было хоть как-то привести в чувство Наталью Фёдоровну и вывезти её из города. А она сопротивлялась. Она не хотела покидать родной дом, не хотела уезжать без Николая.
– А вдруг он приедет? И не найдёт нас? Нельзя! Нельзя! Надо дождаться его… – всё это произносилось в горячке. В межумочном состоянии. Ожидать просветления в сознании несчастной женщины времени не было. На счастье, милейшая Анна Кирилловна достала успокоительное, и Наталья Фёдоровна несколько утишилась. Пётр Андреевич наскоро собрал кое-какой скарб, не позабыв и кота, утрату которого нервная женщина могла воспринять слишком болезненно, и сумел почти в последний момент втиснуться в теплушку, местом в которой Вигель снова был обязан Павлу Дмитриевичу.
Наталья Фёдоровна первое время, большей частью, дремала, что лучше было и для неё, и для её спутников. Пётр Андреевич вспомнил об оставленных в Ростове Рассольниковых. Остались или успели уехать? Ах, надо было бы побеспокоиться… Всё-таки Олюшкина сестра! Несколько раз навещал её Вигель, скорбя сердцем при виде её горя. Потерять разом двух сыновей – что может быть страшнее для матери? Вспоминал её розовощёкой девочкой, какой была она когда-то. Кто бы мог напророчить такую страшную судьбу… От горя досрочно в старуху превратилась и болела всё, от прежней крепости ни следа не осталось. Надо, надо было побеспокоиться о ней. Но и не разорваться же! Успокоил себя тем, что всё-таки было, кому позаботиться о родственнице. Муж, дочь…
Пути железнодорожные намертво забиты были, а потому ехали долго. Рождество в дороге встретили. Жарили колбасу на костре. Спросил тогда у светлого и не знающего уныния князя:
– А что, князь, как вам кажется, это нормально, что мы с вами опять вместе, опять в набитой до предела теплушке и опять куда-то бежим?
– Значит, судьба! – легко пожал плечами Долгоруков.
– Опять скажите, что это всё временные трудности, и скоро мы вернёмся в Москву?
Павел Дмитрич подумал несколько минут, а потом ответил просто и искренне:
– Любые трудности – временны. И преодолимы. И что бы там ни было, борьбу надо продолжать! Что касается меня, то я до конца останусь с нашей армией.
Он и теперь не терял веры и бодрости, этот старый князь. Он не имел своего угла, питался в общественной столовой, носил единственный костюм из мешковины, но словно не замечал этих «временных трудностей». Смотрел на всё просто и светло. Его заботы были прикованы к Национальному центру, к газете, в которой продолжал писать. Теперь Павел Дмитриевич сидел в полумраке на маленьком, полуразвалившемся диване, курил трубку и говорил негромко, но вдохновенно, с молодой верой, которой не угашали ни лета его, ни потрясения, сидящему напротив и цедящему сердечные капли, поданные Натальей Фёдоровной, Вигелю:
– Россия представляет теперь из себя клокочущее море; русская государственность – утлое судно, потерпевшее аварию. Это судно, в последнее время с креном налево, борется с волнами. И если нам не суждено быть в командном составе этого судна, мы должны работать в кочегарном отделении, должны спуститься в трюм, выкачивать воду и заклепывать пробоины, чтобы не дать судну погибнуть. Вот, милый Пётр Андреевич, наша задача сегодня.
25-26 января 1920 года. Недалеко от Иркутска
Чёрные лапы вековых деревьев пересекали небесную гладь, ещё недавно лазурную, а теперь заклубившуюся, затускневшую в ожидании стремительно приближающегося закатного часа, и красный шар ледяного солнца гас, укрываясь за стеной тайги. Белое безмолвие этого края было нарушено скрипом саней, конским ржанием, криками людей. Всё это сливалось в единый шум в угасающем вместе с днём сознании. Время от времени сани подбрасывало на ухабах, и это причиняло невыносимую боль, от которой свет мерк в глазах. Владимир Оскарович закрывал их, внутренне готовый к тому, что открыть больше не приведётся. Но нет, ещё терпела костлявая… И, вновь открыв воспалённые глаза, он видел над собой всё то же тускнеющее с каждой минутой небо, пресечённое чёрными ветвями.
Всё же конец близился. Так же стремительно, как ночь. Надо же было попасться так! Но, знать, Божия воля… Владимир Оскарович не боялся смерти. Но одна мысль точила его, не давая покоя даже в последние часы: что будет с армией? Кто выведет армию? Армию, верящую в него до идолопоклонства? Армию, вверенную ему адмиралом? Он должен был вывести её, должен был до конца разделить её путь, и, вот, не выходит…