Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А сам подумал, что с коллекцией-то вопрос на затяжку пошел: что-то было уже не так, где-то застопорилось движение к желанной «женщине» и «сапожнику». И осознал вдруг с окончательной ясностью: не хочет он Розу Марковну обижать, не заслуживает она такого, не надо этого никому – этого всего. И еще. Не хотел Стефан, чтобы Мирская поскорей умирала. Не хотел – и все тут. Не желал ей смерти ни от старости, ни от душевного расстройства, потому что не переставал тайно этой женщиной восхищаться – как сидит она с прямой спиной, как внимательно слушает и в ответ искательно заглядывает в глаза, как заинтересованно вникает в каждое чужое, лично ей совершенно ненужное слово, как будто каждый раз оно становится памятным для нее и важным.
«На Ахматову похожа, – подумал как-то, – или на кого-то еще такого же, не меньше, оттуда, из той еще жизни».
Иными словами, решил, что экспроприации подвергнет теперь не всю коллекцию Мирских, а лишь часть ее. То самое, без чего теперь он уже не сможет, как бы ни построились дела. Без «Кукушки и сапожника» и, главное, без «Женщины с гитарой». Стой у него, начиная с Америки, особые сложились отношения, и не сказать чтоб простые. Их следовало закрыть окончательно, сблизив с собой максимально.
Тогда-то, после длинной паузы, он и подумал, что пора. Тем более что Митька теперь имеет мотив – ссора с отцом, которую, возможно, следует развернуть в интересное русло. Какое – следует обмозговать отдельно, не спеша, без горячки. И так ждал – больше некуда. Но то, что время подошло, было очевидно, коль старушка решила пережить самого вечного жида.
А Митька поступил так, как указал наставник: на другой день после разговора со Стефаном отправил Шуню к киношникам, контракт перезаключать. Те даже спрашивать не стали про причину пересмотра – догадались. Так что не пикнули, промолчали, подтвердив кислыми рожами безропотное смирение и рабью покорность.
Это уже осень тогда вовсю стояла, намекая на скорый, самый неуважительный снегопад, к которому как всегда никто как надо не приготовился. Не приготовился и Федор Александрович Керенский, потому что вместо того, чтобы радоваться из окна на последнее ускользающее из двора дома в Трехпрудном тепло, он решил заболеть. Вчера ему стукнуло пятьдесят восемь, и по этому поводу он сильно принял в мастерской с двумя самыми стойкими и наиболее верными из оставшихся друзей-собутыльников-скульпторов. А придя домой под утро, встретился во дворе с Гелькой, которая возвращалась после ночной смены. Встретился и обрадованно сообщил, что до шестидесяти доживать не собирается, потому что шестьдесят – это пошло. Шестьдесят, сказал, – это итог, а итог – это смерть. Даже если итог и промежуточный. Гелька сильно удивилась замысловатости такой дешифровки азбучной, казалось бы, истины и не согласилась с Федором Александровичем. Тот внезапно разозлился:
– Ты бы лучше, Гелька, мне вашего чего татарского наготовила, типа там азу какого или фарша сырого с острой травой. А то умничаешь больше, светлую мысль мою о смерти отгоняешь.
Они поднялись в квартиру, и Гелька ответила нетрезвому хозяину со всей возможной мягкостью в голосе:
– Федор Александрыч, я ж не татарка, в конце концов, я украинка чистая. Это же по мужу только Хабибуллина, тысячу раз вам рассказывала. Давайте я лучше вам из еврейской кухни чего придумаю. Я хорошо ее знаю, мама научила, с детства. Фиш умею, – она стала загибать пальцы, – фаршированные куриные шейки, клецки опять же – но там маца требуется, форшмачок тоже хорошо получается. – Внезапно она посмотрела на Керенского с просветленным лицом, словно явилась домой не только-только из-под клиента, а после очистительной клизмы, поставленной ей лично папой римским. – А хотите, хоменташен настоящий сделаю, а? Или хремзлах – хотите? Там – просто: главное, мак ошпарить и через мясорубку его. Ой! – Она замерла вдруг. – Цедра лимонная нужна и изюм без косточек. А у нас нету.
– Хохлушка, говоришь? – переспросил Керенский. – Тогда давай борща, с буряком, и чтоб жир с палец толщиной плавал, и пампушки начесночь, как положено. Добро? – Он улыбнулся собственной шутке. – Ты как по мамке-то? Барабулько какая-нибудь? Или Беспортянко? Забыл я.
– Не-е-ет, – игриво в ответ на добродушный хозяйский настрой протянула Гелька, – мы – Чепик. Ангелина Чепик я, если по матери.
– Как? – Федька круто развернулся к проститутке и переспросил. – Как ты сказала?
– Чепик, – снова ответила она, – Геля Чепик. А после Хабибуллина. И дети тоже Хабибуллины, как отец.
Федор Александрович на секунду примолк и внимательно вгляделся в Гельку. Та напряглась, думая, что сказала чего лишнего. Самому-то спать пора давно, а то весь день пропадет потом, как всегда. Она же и виновата будет. Тоже как обычно.
– А маму как зовут? – выдавил Федор Александрович, чувствуя, что голос предательски дрогнул.
– Сарой, – Гелька слегка удивилась вопросу. Раньше ее семейные подробности мало Керенского интересовали, – Сарой Петровной Чепик.
– Не лгать! – внезапно он вскочил со стула и ткнул в Гельку указательным пальцем. – Не ври мне, девочка! Какая там еще Сара Чепик? Что ты несешь такое?
Гелька испуганно хлопнула глазами, тоже на всякий случай оторвалась от стула, готовясь к дяди-Фединому белому припадку, которые случались за эти годы не раз, и замерла в ожидании развития мизансцены. А Федьку замутило от внезапной догадки, всячески он старался избавиться от наваждения, но это ему не удавалось. Тогда он заорал вдруг ни с того ни с сего:
– Как, говоришь, отчество у тебя? Ну! Как?
Гелька сжалась и подобрала руки ближе к себе, боясь быть уязвимой в такой опасный и нелепый момент.
– Федоровна. Вы ж помните, Федор Александрыч. Ангелина я Федоровна.
Сказала и ощутила, как внутри у нее, где-то у ребер, взвыла пожарная сирена, такая, как, наверно, была у ее Галика, когда он чернобыльский костер смерти тушил, не зная про самою схоронившуюся неподалеку смерть. Но он, скорей всего, не знал про нее. Не про сирену, а про смерть, он просто лил и лил пену свою, как тогда, со шкафа, на этих троих милицейских нелюдей…
И уже растерянно, чувствуя, как сирена размолачивает ребра в крошку, биясь об острые кусочки, она пролепетала едва слышно, превозмогая оторопь и боль:
– Ф-Федоров-в-на…
Керенский, забыв убрать вонзенный в воздух палец, застыл на месте, глядя сквозь свою постоялицу и моргая. Затем он опустился на стул и тихо спросил, не переставая моргать:
– А отец у тебя кто был?
– Мама сказала, умер он, – отозвалась Гелька, сама уже не веря тому, о чем знала все двадцать семь лет жизни. – Умер до меня еще, до моего рождения.
Федор Александрович медленно помотал головой, не желая соглашаться с услышанным:
– Не умер я, девочка… Вот он я… Живой… Живой и старый мудила…
Гелька встала, затем села. Затем снова встала и больше не садилась.
– Почему вы?.. Как это?..
– Вот что всегда было в тебе, значит… – не отвечая на вопрос, сказал он сам себе. – Вот почему я выбрал тебя… – Он посмотрел на Гельку мокрым глазом, снова моргнул и добавил, как дело решенное: – На меня потому что похожа. На меня самого, только черная. В мать… – Гелька растерянно молчала, не понимая, что нужно делать или говорить, а Керенский вытер рукавом сочившуюся из левого глаза жидкость и спросил, шмыгнув влажным носом: – Сара живая?