Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брекер посвятил «Фрагментам» Лафатера большой очерк в своем дневнике (начат 11 июня 1780 г.), где хвалы перемежаются с критическими замечаниями. «Я втайне думаю, — пишет автор, — что физиогномика — вещь обманчивая и, однако, вещь все-таки полезная, подобно вину и женщинам. Я все время думаю о том, что Природа так загадочно играет миллионами возможностей как во всех других делах, так и в формах и лицах людей, что один лишь взор Божий провидит истину, и никакая живая душа не в состоянии определить везде и всюду что-либо точное и непогрешимое».[553] Он и впоследствии не раз возвращался к мыслям о Лафатере и, хотя и советовал ему «приблизиться к земле», все-таки повторял: «О, Лафатер, милый, добрый Лафатер <...> с радостью сердечной читал я твое прекрасное сочинение...».[554] Ранее, в 1777 г., Брекер пишет Лафатеру пространное письмо-исповедь, задавая ему вопрос о том, как избавиться от сомнений в целесообразности своего существования. «Здесь, в родных местах, — жалуется «бедный человек из Тоггенбурга», — я не могу ни перед кем, ни за какие сокровища, раскрыть свою душу». Письмо не было отправлено, но Брекер включил его в «Историю жизни». Превратившись в литературный текст, письмо к Лафатеру сыграло такую же роль психологического «громоотвода» для автора, какую роман о Вертере (роман в письмах) сыграл в жизни Гете, пережившего историю, подобную описанной в этом романе.
Словом, Брекер нашел у Лафатера созвучие собственным мыслям о напряженных и сложных взаимоотношениях души и внешней жизни. Эта близость была не случайной: мысли обоих питались из пиетистских источников[555] и зависели от той особой напряженности и трепетности отношения души к миру, которые культивировалась швейцарской духовной традицией.
Можно сказать, что Брекера подвигла на писательство некая свойственная ему проповедническая жилка. А материал дала ему собственная жизнь. «Он писал о себе для нас», как выразился историк литературы об одном старинном русском мемуаристе.[556] Это применимо и к Брекеру. Жанр автобиографии оказался идеальным полем для обозрения жизни души, предоставив для этого такие исповедальные возможности, которых не давали ни авантюрный роман, ни жизнеописания монархов и героев, ни жития святых (исключая, может быть, «Исповедь» блаженного Августина, IV в.).
Брекер стоял почти у самых начал немецко-швейцарского автобиографизма XVIII в.[557] Он узнал об «Исповеди» Ж.-Ж. Руссо уже после того, как написал свою «Историю жизни». Лишь немногие мемуаристы, выступившие в жанре литературной исповеди, опередили тоггенбуржца. Это — Иоганн Георг Гаманн (1730—1788), ранний предшественник немецкого романтизма, с «Мыслями о моей жизни» (1758), все тот же И. К. Лафатер — автор «Тайного дневника наблюдателя самого себя» (1771) и названный нами ранее Генрих Юнг по прозванию Штиллинг с циклом томов «История жизни», начатым, напомним, в 1777 г. Брекер знал и других авторов, писавших о себе непосредственно или изображавших свою судьбу в историях вымышленных героев (X. Ф. Д. Шубарт, Карл Филипп Мориц с его автобиографическим и психологическим романом «Антон Райзер»[558]). Все эти писатели влияли на читательские вкусы, заменяя каждый в меру своих возможностей книжное слово живым разговорным эмоциональным языком.
Если говорить о Брекере, то в его жизнеописании «я» не заслоняет окружающую жизнь. Напротив, личный взгляд подобно увеличительному стеклу лишь усиливает отчетливость и яркость деталей. Внутренняя и внешняя жизнь личности складывается в стройный сюжет, который словно бы выстроен самой жизнью. Здесь, однако, еще придется потрудиться историкам литературы, потому что, как показывает дневник писателя, Брекер несомненно подвергал переживания и факты своей жизни определенному отбору, где-то усиливая тему своей простоты и наивности (образ «бедного» и «неученого» человека требовал этого), где-то приукрашивая чувствительностью свои лирические воспоминания, где-то опуская мелкие события. Задача явно состояла в том, чтобы взволновать читателя, тронуть его душу — как полагалось по законам эстетики сентиментализма. Но, разумеется, и заинтриговать его ходом событий. В общем, видна своего рода синусоида сюжета, на которой высшую точку образует, очевидно, «берлинский эпизод». Остальные «волны» подымаются не так высоко, но ритмика их заметна. Это — история любви к Анхен (гл. XXIX—XXXV), гибель отца в лесу (гл. LXIV), смерть детей (гл. LXIX), отчаянное письмо к Лафатеру (гл. LXXIV). Но мы далеки от того, чтобы подозревать Брекера в существенном эстетическом переосмыслении жизненного материала. Как уже отмечалось, этот автор задержался на полпути между дневником и литературной переделкой своей биографии, соединив в «Истории жизни» качества исторического свидетельства и художественного произведения.
Иногда можно указать на прямых литературных предшественников Брекера. Особенно это касается темы природы. Эта тема разработана у Брекера до мельчайших подробностей — до описания цветов, деревьев, скал, птичьего пения. После английского поэта Джеймса Томсона, чьи «Времена года» (1726—1730) оказали влияние на всю европейскую поэзию, эту традицию продолжил в Германии певец Природы Бартольд Гинрих Брокес (1680—1747) и соотечественники Брекера А. Галлер, С. Геснер, Франц Ксавер Броннер (1758—1850).[559]
Военная тема также не была новой для немецкоязычной литературы. Достаточно назвать еще раз роман Гриммельгаузена о тяготах Тридцатилетней войны. С такой же беспощадной, почти натуралистической, правдивостью, как это делал Брекер, станет позднее описывать ужасы войны, пожалуй, только Гете в «Кампании во Франции» и «Осаде Майнца» (1822) и впоследствии, конечно, — Лев Толстой в «Севастопольских рассказах» и эпопее «Война и мир», а в XX столетии Э. М. Ремарк и другие авторы, осуждающие превращение политики в человекоубийство.
В связи с военным эпизодом у Брекера коснемся отношения писателя к России. Ему известно об этой стране немногое — то, о чем можно было в 1780-е гг. узнать из швейцарских газет или из слухов. А все эти известия относились главным образом к внешней политике России. В юности Брекер воспринимал эту политику, по-видимому, с неприязнью. Вспоминая в дневнике 1789 г., как во время Семилетней войны он едва не отдал Богу душу «среди огромной толпы невинных жертв женского честолюбия»,[560] он имеет в виду обеих императриц — Елизавету Петровну и Марию Терезию, хотя щадит память Фридриха II, т.е. именно того полководца, который и послал его, своего невольного солдата, в самое пекло сражения при Ловозице. Затем отношение Брекера к России несколько изменилось. Это было связано, по всей вероятности, с образом новой российской императрицы. Екатерина II получает в его дневниковых записях ласково-фамильярное имя «Катри»,[561] и Брекер