Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У родных Карвахаля все обстояло примерно так же. В упомянутом выше дневнике мы обнаружили следующую запись: «19 мая Алехандро отправился из Боготы в Толиму». Речь идет о его брате, Алехандро Карвахале, который тоже присутствовал на месте преступления – таинственное совпадение, на которое следствие также не обратило внимания – и защитил Хесуса от возможной расправы. Проведя следственные действия, которые не захотела или не смогла провести прокуратура, мы обнаружили, что брат убийцы, прежде живший до чрезвычайности скудно, ныне стал процветающим коммерсантом под именем Алехандро Барбозы. Судите сами, уважаемые читатели – не вызывает ли подозрений этот стремительный взлет к преуспеянию и не значит ли, что если человек меняет фамилию, он явно хочет что-то скрыть и утаить?
Тем не менее в пресловутом обвинительном заключении нет ни слова о деньгах как возможном мотиве преступления. Улики и свидетельства с самого начала процесса буквально вопиют, однако следствие прикладывает нечеловеческие усилия, чтобы не дать им хода и не принять во внимание. Почему же? Потому что если признать, что убийцами двигала корысть, то ipso facto [58]необходимо найти источник денег и выяснить, кто заплатил им. Чтобы поддерживать свою версию, авторам обвинительного заключения надо было игнорировать все следы, ведущие к другим, и теперь мы знаем, что речь идет не о простой халатности, а об осознанном стремлении вывести из-под удара истинных организаторов преступления, из чьих грязных, обагренных кровью рук исполнители получили плату за то, что убили человека и надвое раскололи историю нашей страны. И мы неустанно спрашиваем: «Чьи эти руки?»
Кому они принадлежат?
В середине июля Ансолу вызвал к себе Хулиан Урибе. «Появился еще один свидетель, – сказал он. – И даже не один. Если уж и это не убедит судью, тогда я не знаю, что делать».
И вот сейчас Ансола сидел у него в гостиной, где за последние годы бывал уже много раз, порою ощущая, как покуда за стенами дома корчится в конвульсиях насилия страна, на него нисходят умиротворение и покой, а порой чувствуя себя заговорщиком, который из этого тайного места противостоит другому заговору, кровожадному заговору власть имущих. На улице шел мелкий дождь, и ветер прижимал струйки к чуть скошенным стеклам. Хулиан Урибе с толстой сигарой, красный огонек которой, разгораясь, обозначал силуэты в полутьме, сидел в кресле у окна, а напротив Ансолы на бархатных подушках плетеного дивана – Адела Гаравито и ее отец. Генерал Элиас Гаравито, давний член «Колумбийской Гвардии», приверженец и почитатель генерала Урибе, носил по моде былых времен густую, уже седеющую бороду на две стороны, а подбородок выбривал. Он заговорил первым, причем – шепотом.
– Расскажи им, доченька. Расскажи все, что мы знаем.
Его сорокалетняя дочь, существо религиозное и робкое, со стародевьими повадками, ходила к мессе чаще, чем хотелось бы ее отцу-либералу. Не сразу решившись поднять глаза на Ансолу, а когда наконец это произошло, обращаясь больше к ковру, чем к нему, она принялась рассказывать такое, от чего лишился бы дара речи и человек более светский, более бойкий или более отважный.
Дело было 15 октября 1914 года.
– В день убийства, – сказал Ансола.
– Для меня, – ответила сеньорита Адела, – это – день памяти Святой Терезы де Хесус [59].
Отстояв девятичасовую мессу в часовне Дель Саграрио, она возвращалась домой вверх по Девятой калье, как вдруг ей показалось, что она узнала генерала Саломона Корреаля, который впускал другого полицейского офицера во двор соседнего дома, нежилого по виду. Сеньорита сделала еще несколько шагов и убедилась, что не ошиблась: это и вправду оказался хорошо знакомый ей Корреаль, а второго, при сабле, она видела впервые.
– То есть они были в соседнем доме? – спросил Ансола. – В соседнем с домом генерала Урибе, вы хотите сказать?
– Да. И оттуда, из подворотни, подавали знаки другим.
– Кому именно?
Стоя в подворотне соседнего дома, куда он впустил своего спутника-полицейского, Корреаль немного высунулся оттуда, взглянул на угол Пятой карреры и стал водить в воздухе рукой. А там, на углу, в нескольких шагах от входа в дом генерала, стояли двое в пончо и соломенных шляпах, простонародного вида – ремесленники или что-то вроде. Сеньорита Адела даже издали поняла, что происходит нечто необычное: мужчины на углу были явно чем-то озабочены и переглядывались, будто спрашивая друг друга, что теперь им делать. Одновременно пытаясь получше понять, что же такое творится, не показаться при этом нескромной и не попасться никому на глаза, она пошла вверх по улице, пока не поравнялась с двумя мастеровыми. И только теперь заметила – оба что-то прячут под своими пончо.
– Оба? – переспросил Ансола. – Это точно? Вы уверены?
– Моя дочь не имеет привычки обманывать или преувеличивать, – ответил за нее генерал Гаравито.
– Я и не говорю, что это неправда. Я всего лишь спрашиваю, точно ли сеньорита запомнила.
– Как бог свят, – сказала Адела Гаравито. – У обоих руки были под пончо и двигались там. Там явно было что-то спрятано.
– Топорики, – сказал Ансола.
– Этого я не знаю. Но просто бросалось в глаза, что оба заметно нервничают.
В эту минуту мимо Аделы прошла ее знакомая, Этельвина Поссе, прошла так торопливо, что даже не поздоровалась. «Она как будто не заметила меня». Донья Этельвина не вызывала у нее симпатии – про нее поговаривали, что она чересчур близко знакома с Корреалем, которого терпеть не может ее муж, а еще – что Корреаль завербовал ее в осведомители. Адела, стараясь, чтобы это вышло незаметно, обернулась и увидела, что Этельвина, остановившись, разговаривает с Корреалем, но, разумеется, не слышала, о чем, потому что в этот миг завернула за угол. Но придя домой – а дом ее стоял в полуквартале оттуда, – все рассказала отцу.
Во второй половине дня пришло известие: на генерала Урибе Урибе напали двое ремесленников, вооруженных топориками. Гаравито в безумном смятении выбежал на улицу, чтобы проверить ужасную новость, но из-за огромной и беспорядочной толпы, уже собравшейся во дворе, в дом пострадавшего проникнуть не сумел. Он поговорил с двумя-тремя знакомыми либералами, но все были так же сбиты с толку, а потому, повинуясь не разуму, а скорее безотчетному чувству, поспешил домой, чтобы в те моменты, когда мир, казалось, рушится, быть в кругу близких. Гаравито без стука вошел к заплаканной дочери. Ей не надо было объяснять, что имеется в виду, когда, присев на кровать, он заговорил так, словно кто-то мог слышать его: