Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом пришел октябрь 1917 года.
И даже я, мальчишка, вскоре почувствовал: что-то изменилось. Многое изменилось. И — что было понятнее всего, виднее всего обыкновеннейшему третьекласснику — изменились люди. Вернее, многие из них. Закоренелые, заскорузлые скопидомы остались прежними, но откуда-то возникли другие, совсем на них не похожие хозяева города, — не было в них трусливого обывательского ожидания удачи или счастья, они знали, чего хотят, чего добиваются (не только для себя), не очень-то тратили время на митинговое словоизвержение, зато уверенно, властно и, чувствовалось, по праву устанавливали в Архангельске свой порядок. Не только «муниципальный», что ли, порядок, но самый порядок жизни, действия, движения в будущее.
— Кто они, эти люди? — спрашивал я у отца.
— Большевики, — отвечал он коротко.
Пока это мне еще ни о чем не говорило.
— Откуда они?
— Как откуда? Отсюда же. Большинство отсюда. Архангельские.
— А где же они были до сих пор?
Отец молчал, думал. Потом излагал свою догадку:
— Они были где-то рядом с нами. Только не на главных улицах и не на гуляньях в твоем любимом сквере. Туда их, может, и не пустили бы. Видишь ли, большинство из них — мастеровые, рабочие, моряки, лесорубы, ну, ты понимаешь. Вот на Кузнечихе ты мог их встретить, на Бакарице, в Соломбале, в Экономии... Ну, а некоторых — в тюрьмах.
Я начинал кое-что понимать. Кузнечиха, Соломбала, Бакарица, Экономия — окраины города, там жили мастеровые, портовики.
— Они ведь какие-то особенные люди? Верно, папа? Ну, нет, они, конечно, такие, как мы, как все, а все-таки совсем не такие. И не такие, как ты, правда?
— Да, пожалуй, — говорил отец и задумывался.
Бойцы 6‑й нашей армии были веселы. Губы у них свело от стужи, а все же они пели что-то озорное, видимо, смешное, залихватское... Черт побери! Их можно понять. Сытая Антанта показала пятки. Архангельск снова наш!
Почему на всю жизнь врезалось в память то удивительное утро в Архангельске? Многое пришлось пережить за отгремевшие с тех пор полвека, а далекое февральское утро 1920 года видится ясно, будто это сегодня поднялось над землей тогдашнее студеное солнце.
Почему это запомнилось навсегда, оттеснив даже более яркие, эффектные и значительные впечатления, картины, события?
Почему, наконец, до зубов вооруженные, сытые, холеные войска Антанты ударились в бегство от большевистской армии, принужденной скупиться на каждый ружейный патрон, считаную-пересчитаную осьмушку хлеба?
Быть может, мало их было в Архангельске, солдат Антанты?
Мало? Что вы! На улицах Архангельска в ту пору без всяких учебников и картинок можно было изучат географию почти всей планеты. Антанта пригнала к нам шотландцев с их пестрыми юбочками и голыми коленками, с диковинными волынками, напоминавшими кавказские винные бурдюки, канадцев, австралийцев и новозеландцев в их широкополых шляпах с лихо загнутой справа «полой», американцев в низко надвинутых на лоб шляпах-стетсонах, вызывавших у нас восторг и зависть, — ах, значит, не только в книжках существует дикий Запад с его прериями, ковбоями и шерифами!..
...Был у меня тогда хороший друг, Гора Дмитриев. Мы сидели с ним на одной парте в первом ряду, возле самой кафедры. Я и тогда был близорук, плохо видел написанное на доске, меня посадили на первую парту, рядом с первым учеником. А Гора действительно был способным, начитанным, одаренным мальчиком, я бы сказал теперь, с наклонностями ученого, исследователя. И еще прельщало меня в нем чувство юмора, удивительно сочетавшееся с его «ученостью». К юмору я неравнодушен с малых лет, и, пожалуй, именно это обстоятельство прежде всего нас сблизило.
В часы скучных уроков мы с Горой незаметно для других тешили себя такой игрой: в знак крайнего внимания и почтительного уважения друг к другу мы вытягивали губы трубочкой, превращаясь в прославленных, надутых, напыщенных мужей науки, исполненных наивысшей благопристойности, но втайне задыхавшихся от зависти и презрения друг к другу.
— Смею заметить вам, — начинал один из нас, — в аспекте современных представлений о психической бифуркации ума является... э-э-э...
— Мой уважаемый коллега безнадежно путается между реальным и трансцендентальным, — раздуваясь от чувства самоуважения, вещал другой. — Априори можно было бы утверждать, что бифуркация в чем-то тождественна эманации духовного, непознаваемого однако...
— Но даже элементарнейшая философская пропедевтика...
— Это же алогично, анормально, аразумно, ареально, апедагогично, адопустимо и адоказуемо!..
— Нет, почтеннейший, это в высшей степени... гм... реально, педагогично, доказуемо, логично, разумно, нормально и даже аутентично!.. Коллега, я фраппирован!..
Мы так вживались в образы спесивых жрецов науки, что, вызванные вдруг к доске, начинали отвечать на вопрос учителя в той же манере маститых, обремененных годами и славой псевдоученых. Вот это как раз и было смешнее всего. По крайней мере так нам казалось.
Но я отвлекся. Просто вспомнил милого, не по годам эрудированного, веселого, в то же время очень серьезного, целеустремленного Гору Дмитриева.
Вспомнил же я сейчас давнего своего друга вот отчего: полвека назад он первый познакомил меня с книгами Фейербаха, раннего Каутского, Плеханова, Маркса, Энгельса, вовлек в споры о существе и о будущем революции в России, о том, кто такие меньшевики, кто такие большевики и на чьей стороне правда.
Отец Горы был революционером-профессионалом, его хорошо знали в Архангельске, и, когда с интервенцией было покончено, он занял видное положение в местных организациях. Крепко сложенный, высокий, неторопливый в движениях, как-то подчеркнуто авторитетный, внешне он почему-то напоминал мне Мопассана. И усы у него были такие же. Для нас с Горой он был «последней инстанцией» в наших политических спорах. Марксистскую литературу он знал превосходно. Дело революции, подпольной борьбы в условиях царизма изучил на собственном опыте. И все же...
Вечные неожиданности и противоречия жизни. Из-за этого «и все же» я навсегда потерял моего Гору. Началось все, в общем, незаметно для нас обоих.
Однажды мы с Горой впервые разошлись во мнениях. Речь шла, хорошо помню, о позиции германских социал-демократов в годы первой мировой войны. В свои пятнадцать лет я уже читал кое-что о необходимости единства действий и солидарности марксистских партий в случае войны, разъединяющей их кровавой линией фронта.
— Как же так? — спрашивал я Гору, который был для меня неоспоримым авторитетом. — Каутский — марсист, немецкие социал-демократы — марксисты, и если