Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Робко я ждал ответа. Ведь это впервые осмелился я возразить Горе, такому начитанному, такому убежденному, открывшему для меня Марксово учение о развитии общества, о борьбе классов, о том, что все на земле должно принадлежать тем, кто своим разумом и своими руками создает необходимые человечеству ценности.
Что же ответит мне Гора? Я еще потому волновался, что хорошо знал его преклонение перед Каутским. Что ответит мне Гора? Сокрушит неоспоримыми аргументами? Или просто улыбнется уничтожающе, подчеркивая наивность и школярскую скороспелость моих суждений?
Нет, Гора поступил честно, да и не мог он по своей натуре поступить иначе. Озадаченный, он молчал. Мой робкий вопрос, намекавший на грехопадение Каутского, застал его врасплох. Я же не мог сдерживаться и пробормотал:
— Видишь ли, Гора, по-моему, Каутский и его партия изменили Марксу, предали Маркса...
Нет, это уж слишком! Этого Гора не мог выдержать. В таком гневе я еще никогда его не видел. Бледный, задыхающийся, он только и смог выдавить из себя:
— Ты... Ты что? Ты понимаешь, что ты сказал? Каутский — предатель?!
И, рванув за руку, чуть не порвав на мне рубашку, он потащил меня к отцу, к нашему с ним «патриарху» в области революционной теории. Нет, заранее Гора не упрекал, не корил, не клеймил меня за то, что было в его глазах кощунством. Сверля глазами отца, такого уверенного в себе, такого убежденного в собственной правоте, Гора, уже от себя, задал ему тот самый мой вопрос. И застыл в ожидании.
«Патриарх» смотрел на нас внимательно. Молчал, теребил пушистые усы. Потом, догадавшись, кто явился источником сомнений, спокойно обратился ко мне:
— А вы не думаете, молодой человек, что милитаристы, империалисты — словом, те, кому войны выгодны, водятся не только в Германии, но и еще кое-где? Скажем, в Англии, во Франции, в Америке... Что водились они и в России Николая Второго?
— Конечно, — шептал я, проваливаясь сквозь пол.
— Почему же Каутский и его сторонники должны были предавать свою родину в угоду английскому, французскому, американскому капиталу?
Я был смят, уничтожен спокойным и даже как будто бесстрастным замечанием взрослого собеседника, да еще такого просвещенного, умного. И все же, барахтаясь в вихре возникавших и тут же терявшихся мыслей, я смог выдохнуть:
— Но ведь тогда... Тогда и революции никогда нигде не будет. Не может ее быть, если даже революционеры будут поддерживать всяких кайзеров и гинденбургов...
— По-вашему, милый юноша, родина — понятие уже устаревшее, архаическое?
— Нет, что вы!..
— Настоящие социал-демократы тут не согласятся с вами. Хе-хе... И Каутский в их числе.
Вдруг меня осенило. Беспорядочный рой догадок, мыслей, навеянных чтением большевистских брошюрок, мгновенно сжался, слился в одну фразу:
— Это только кажется, что родина одна для всех, что она одинаковая, что ли, для всех, кто живет в стране.
— Ха! Неясно, молодой человек! Туманно-с!
— Ну... Понимаете, рабочие видят родину по-своему, а капиталисты — по-своему. Так вот, Каутский, который вроде бы за рабочих, заставил свою партию голосовать не за родину Маркса, а за родину Вильгельма и Круппа.
— Ага. Так. Слушаю! Дальше. Впрочем, я начинаю догадываться, уважаемый...
И я выпалил:
— В России по-настоящему защищали свою родину те, кто выступил против войны, кто добивался поражения царской армии. Это невероятно, это не сразу можно понять, но... Эти люди шли даже на поражение России только для того, чтобы превратить войну капиталистов в войну за будущее России... Понимаете?.. Черт, я неясно выражаюсь...
Воцарилась грозная для меня тишина. Гора, уже не бледный, а пылающий, окаменел, только глаза его впились то в меня, то в отца. Тот все еще молчал. Потом встал с кресла, посмотрел на меня, как на незнакомого и неприятного ему человека, и сказал:
— Вы выражаетесь достаточно ясно. К сожалению, больше нам разговаривать, собственно, не о чем. Я все понял.
В отчаянии я бросился к двери. Мой друг, мой Гора не пошел за мной, как всегда, провожая. Молча он стоял рядом с отцом, а тот бросил мне вдогонку:
— В боль-ше-вики метите, сударь?.. Что ж! Теперь это модно! Весьма!
Сударь! Мне же только пятнадцать лет... Я еще хотел спросить, что значит словечко «модно» по отношению к моим словам и моему поведению, но услышал только брезгливое:
— Желаю успеха, ува-жа-емый!
В голове у меня шумело, будто передо мной с треском захлопнули дверь.
Скажи же что-нибудь, Гора! Уж ты-то знаешь меня, как никто. Гора!..
Он стоял позади отца, ошеломленный, и молчал. Но его лицо! Все было в нем — недоумение, обида, жалость, отчаяние... И гордость. Да, я помню хорошо — гордость. Чем же он гордился! Даже в такую минуту, ужасную для меня и для него тоже? Взглядами отца? Да, видимо.
Россия будет погублена большевиками! Друг мой отравлен.
Так я потерял Гору.
Время было яростное, даже мальчишки не прощали друг другу отступничества от своих убеждений. Время было сложное, отец Горы стоял на позиции меньшевиков, как я узнал вскоре, и Гора шел за отцом.
И не стало у меня друга. Самого близкого. Самого умного. Самого честного... То есть бывали минуты, когда, как прежде, мы отводили душу на уроках, глубокомысленно пороли несусветную чушь, наобум и некстати нафаршированную сверхнаучными терминами, толкли воду в ступе, как бесталанные и сварливые болтуны-корифеи. Но по-старому смешно нам никогда уже не было. По-прежнему мы собирались в сарайчике на заднем дворе у Горы, бесконечно, влюбленно напоминали друг другу стихи, ставшие чем-то неотъемлемым от нас... «В полдневный жар в долине Дагестана с свинцом в груди лежал недвижим я...», «На севере диком стоит одиноко...», «Выхожу один я на дорогу...»
Один...
Спорили, как бывало, о том, кто же нам ближе — блистательный, а порой холодный, даже злой Бунин или чуждавшийся всего внешнего, «изысканно красивого» Чехов, непостижимо простой Чехов — и грустный, и полный оптимизма, на переломе двух веков побеждавший свою грусть россиянина верой в будущее, ожиданием будущего! Чехов! Я готов был за него в любую драку, готов в огонь и в воду...
Да, в