Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хотел к вам писать еще недели две тому назад, но до сих пор каждый вечер что-нибудь мешало. Теперь могу вам дать известие и о брате[738]. Я получил от него письмо из Берлина, от 14 февраля, он приехал туда 10 февраля, совершил свое путешествие благополучно и, слава Богу, здоров. Вы были бы спокойны, говорите вы, если бы знали, что он хочет бороться с чувством, бесполезно мучительным. Вот вам только несколько слов из его письма, по которым вы лучше всего можете видеть расположение его духа. Он беспокоился о болезни Николеньки. «Страшно и грустно, — говорит он, — но я хочу вытеснить из сердца все мрачное, все убивающее дух. Довольно в жизни горя настоящего, верного! Бояться будущего, возможного — слабость, малодушие, недостойное человека, мужа. Дай только волю своему воображению, дай ему закусить удила, и оно умчит в такое болото, из которого не выкарабкаешься целую жизнь. Может быть, это одна из причин изнеженности и ничтожности большей части нынешнего света… Каждый век, каждый год, каждый час имеет свой идеал человека. Стремление наше должно быть в твердости, в независимости характера от сердца. Чем она труднее, тем больше требует стараний с нашей стороны». Этих слов, по-моему, довольно, чтобы быть спокойну: так говорит не уныние, произвольно предающееся чувству мучительному и в нем утопающее. Страсть не слабость, но избыток силы; твердость не состоит и не должна состоять в подавлении страстей, но только в их направлении и уравновешивании. Что за дело, что он сказал вам, что он не хочет ни истреблять, ни рассеивать своего чувства! Он хочет независимости характера от сердца, он хочет деятельности, он в самую первую минуту сказал себе: долг выше счастья. Если бы он хотел истреблять или рассеивать свое чувство, самое его старание его бы усиливало, беспрестанно обращая мысли в эту сторону. Он хочет хранить его и действовать, как бы его не было, и нет лучше средства от него избавиться, т. е. дать силам души своей другое направление. Чужие края, как видно по письму его, сильно пробудили его деятельность, и это их благотворнейшее действие. Он слушает теперь профессоров берлинских и хотел там остаться до конца марта, а в начале апреля я его увижу. Привезет ли он с собой Рожалина, я еще не знаю, потому что не получал еще от Рожалина письма решительного. Он <брат> уговаривает нас обоих переселиться в Берлин. Выгоды и невыгоды этого переселения держатся в равновесии: нет сомнения, что берлинский университет за исключением философского отделения, по всем другим частям, особенно по исторической, гораздо выше мюнхенского, но мне и в Мюнхене еще много и много работы, к тому же Мюнхен на границах Швейцарии и Италии, которых живые лекции стоят профессорских, а согласится ли Рожалин на Берлин — не знаю, потому что не знаю, какова там филология. По всем вероятностям, однако, кажется, что я еще останусь жителем мюнхенским, а каково бы весело было пробыть все это время вместе с Рожалиным! Надеюсь скоро получить от Рожалина что-нибудь решительное.
Что вам сказать о себе? Вы все говорите, что я пишу только об университете и Мюнхене, а о себе мало, но это потому, что в переходах из дому в университет и из университета домой состоят почти все различия одного дня для другого, и почти вся моя деятельность ограничивается тесным обручем черепа, а в пределах этого обруча происходит, однако, больше хлопотливость, нежели настоящая деятельность. Каким образом мне удается быть заняту беспрестанно, трудиться и делать не только мало, но не делать почти ничего, это меня давно удивляло и за каждым днем мучит больше и больше. Часто мне кажется, что, если бы я попался на глаза к Петру Великому, он, может быть, причислил бы меня к разряду третьяковских. Нет сомнения, что пребывание за границей принесло мне пользу большую и прочную, но почти все мною приобретенное испытано и почти ничего не сделано. Здесь, где с каждым днем глубже и глубже чувствуешь те бесчисленные труды, которые еще предлежат России, чтобы получить живое умственное движение Европы, хотелось бы, чтобы не только каждый день, но каждый час был обозначен каким-нибудь шагом, и вместо того движение едва-едва заметно. Но это старая материя!
Я забыл вам сказать, что у нас теперь здесь уже весна: еще с 14 февраля, по нашему счету, я почти целый день сидел с открытым окном, с тех пор, правда, шел еще раза два снег, и было несколько маленьких морозов, и до сих пор дуют горные ветры, но улицы давно уже сухи по-летнему, и до последних чисел февраля почти постоянно в воздухе градусов 80[739] тепла, а на солнце, когда затихает ветер, бывает иногда и жарко. Зелень, однако же, не начинает еще распускаться, и в теплоте воздуха мало проку, потому что ее редко чувствуешь за холодными горными ветрами. Впрочем, я в здешнем климате очень большой разницы не чувствую. Осень началась ранее, чем у нас, и была несравненно хуже нашей; зима была совершенно такая же, как наша, и термометр даже часто упадал ниже 20°. Правда, с половины февраля начинает быть довольно тепло, но настоящая весна едва ли начнется прежде конца марта, а в начале апреля весна и у нас. Карнавал здешний кончился 23 февраля по здешнему стилю, начавшись 6 января. Существование его в городе почти совсем заметно не было, народных праздников здесь вообще никаких нет, и увеселения публики состояли в нескольких балах, очень неоживленных, и в нескольких маскарадах, в которые, однако, все почти сообщались без масок. Я бывал на этих сборищах только в музее, журнально-бально-концертном собрании здешней публики, где балы были по субботам, и на маскараде в театральном зале. Я вам писал, кажется, о бале нашего посланника, где я также присутствовал; этот бал был действительно блестящий, однако не танцевал там, потому что вальс — единственный танец, здесь употребительный, и не дождался конца, потому что было и жарко, и скучно.
Во время карнавала я видел здесь, между прочим, два интересные обряда, которые каким-то случаем здесь еще сохранились. Это Schafflertanz