Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Особенно мне нравился один, я знала его наизусть, хотя и с купюрами. 10 мая 1944 года, после объявления о том, что Крым полностью очищен от врага, отец летел по заданию газеты, чтобы дать репортаж о славном событии. Скомандовал пилоту приземлиться на Херсонесском аэродроме. Пошли на снижение, с земли по ним открыли огонь. Летчик чудом ушел из-под обстрела, выбрали другой военный аэродром, приземлились, ругательски ругая наземную службу Херсонеса:
– Совсем, – на этом месте, взглянув на меня, рассказчик заменял нужный глагол мычанием, – бьют, – (мычание) – по своим.
В тот день отец и пилот получили разъяснение: не свои и не по своим били. Газета “Правда” объявила, что Севастополь освобожден, Москва отсалютовала победителям 24 залпами из 342 орудий, а о том, что в окрестностях города бои продолжаются, в сообщении не сочли нужным упоминать.
Если кто-нибудь из гостей обращался ко мне с вопросом или несколькими словами, об этом после праздников узнавала вся школа. На беду, обращались главным образом не герои, а их жены, так что хвастаться особенно не приходилось. И ни разу не заговорил со мной самый молодой из них, единственный, кто приходил без жены. Я увидела его впервые в конце войны, когда он привез нам с фронта долгожданное письмо от отца. Он появился в летном обмундировании и меховых сапогах, как-то хитро пристегнутых к поясу. Меховые сапоги меня сразили, мое сердце было отныне отдано ему навеки. Увы, без взаимности. Мама старалась меня утешить:
– Потерпи. Подрастешь немножко, он заметит тебя, увидишь!
Сколько еще нужно терпеть, мама не уточняла, и я принималась про себя кропотливо подсчитывать, опираясь на опыт прочитанных к тому времени книг: если до неполных четырнадцати, как было Джульетте, когда ее полюбил Ромео, то совсем пустяки оставались, вот не пришлось бы ждать до десятого класса.
Могла бы не заниматься арифметикой: к тому времени, когда я, наконец, переросла Джульетту, встреча боевых друзей не состоялась: отважные воины не решились переступить порог дома их фронтового товарища, в газете “Правда” названного “антипатриотом”. Тут требовалось иное мужество, не военное. Гражданское.
В тот космополитический день 9 Мая никаких приготовлений не было, да и быть не могло: семья жила в нищете, принимать гостей все равно было бы не на что. Под каким-то предлогом мать увела отца из дому.
Я достала из ящика папиного письменного стола коробку с его боевыми наградами – все-таки по семейной традиции это был их законный день. Вынимала по одной, полюбовалась каждой: два ордена и пять медалей. Про этот, орден Красной Звезды, отец говорил, что его “просто так” не давали. Этой медалью, “За оборону Севастополя”, особенно дорожил. А вот этого я никогда не видала: на дне шкатулки лежали крохотные “Орденские книжки”, мне они показались игрушечными. Там значилось, что награды (номера такие-то) присуждены майору такому-то за мужество и отвагу, проявленные при исполнении воинского долга, за героизм, проявленный во славу Родины. Раскрыла лежавшую на столе папку, куда отец методично складывал вырезки из центральных газет, поносивших его за “антипатриотизм и вред, нанесенный Родине”. В качестве основного доказательства приводился тот факт, что в одной из своих критических статей он с восторгом отозвался о книге “Охотники за микробами”, написанной американцем Полем де Крюи, и тем самым оскорбил всю великую русскую литературу.
Герой или преступник? Тут было о чем подумать.
* * *
Вскоре после кончины моего отца нас посетила представительная делегация “Музея обороны Севастополя 1941–1942 годов”, который, как с гордостью нам сообщили, возводится почти в самом центре города, на мысе Хрустальный. Сотрудники будущего музея загодя собирали материалы для экспозиции, в частности, готовили стенд, посвященный памяти Александра Ивича, писателя, участника обороны Севастополя, майора воздушных сил Черноморского флота, моего отца. По их просьбе мама и я подобрали и отдали им экземпляры его книг, посвященных военным годам. Передали в дар столь памятную нам коробку с боевыми наградами.
Ныне, сорок лет спустя, музей все еще не открыт: в 1988 году из-за отсутствия финансирования строительство было прекращено. Частично возведенное здание заброшено и разрушается.
Судьба военных наград, заслуженных моим отцом, нашей семье неизвестна.
День всенародной скорби
В день смерти Сталина отец пошел в радиомагазин на Пятницкой улице и купил нам “тарелку”, так именовали в то время самый примитивный транслятор. До этого он не позволял маме и мне держать в доме радио, “чтобы хоть тут не слышать мерзости”. В семье царило сдержанное ликование: радоваться чьей бы то ни было смерти казалось неприличным, при этом не торжествовать было невозможно. В университет я примчалась с ощущением великого положительного события и у входа в аудиторный корпус нашего МГУ столкнулась со старшекурсником Эдиком, который в то время мне ужасно нравился. На мою улыбку он ответил ледяным взглядом:
– Как ты можешь в такой день улыбаться?
И скорбно от меня отвернулся. “Что ж нам теперь, и не здороваться?” – мелькнуло в уме. Затем мы собрались на лекцию в большой 66 аудитории, где нам читали курс современного русского языка. Профессор взошел на кафедру, постоял, но ничего не сказал, взмахнул рукой в отчаянии и спустился, всем своим видом показывая, что нет у него сил в такой день говорить о законах образования глаголов. “Что ж теперь, и лекций не будет?” – подумалось мне. В ответ на патетический жест профессора в аудитории начались рыдания: сначала вздохи, потом всхлипы, потом потекли слезы – курс был на три четверти девичий.
И тут мне услышался спокойный голос: “Собаке собачья смерть”.
Это не были мои слова. Я их никогда не произносила не только вслух, даже мысленно, не могла я такое сказать или подумать ни о ком по причине внушенного с младых ногтей глубокого уважения к смерти. Но они звучали внутри меня и принадлежали, без сомнения, мне. Это был все-таки мой – принявший иной тембр и выбравший чужие слова – внутренний голос. Он с каждой секундой креп, становился громче, он произносил все отчетливей и значительнее, он чеканил, заглушая всеобщий плач:
Собаке собачья смерть. СОБАКЕ СОБАЧЬЯ СМЕРТЬ.
СОБАКЕ. СОБАЧЬЯ. СМЕРТЬ.
Голос был ровный, без эмоций. Низкий. Мужской. Что называется “бархатный”. Мне казалось, что все его слышат, не могли же они не слышать?! Не было физической возможности выбраться из истерически рыдающей аудитории, я должна была там стоять – все повскакали с мест – и слушать одновременно всеобщий горький плач вовне и торжествующее “собаке-собачья-смерть” во мне. Я с ужасом поняла, что разоблачена, что погубила отца и маму, не говоря о себе. Я помирала со страху, но ничего не могла поделать. Голос не подчинялся мне.
Наконец решилась поднять глаза и оглянуться.
Все вокруг продолжали прилежно всхлипывать и сморкаться. На меня никто не смотрел.
В тот момент я поняла с окончательной ясностью, насколько я тут, на моем любимом филфаке, куда так стремилась и так счастлива была поступить, безнадежно и бесповоротно чужая – среди симпатичных мне интеллигентных ровесников, и не случайного сборища, а вроде бы единомышленников: всех нас привела сюда любовь к литературе и желание ее изучать. Свою чужесть я ощущала и раньше, но старалась о том не думать, а тут уж закрывать глаза на очевидное стало невозможно.