Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда раздался на Руси стон оскорбленной чести,
Никто из вас не возопил о мести.
Никто из вас, глашатаев прогресса,
Не примкнул к движению протеста.
Куда ж годитесь вы с подобным направленьем?
Я вам по совести хотел бы предложить
Служить идти в жандармское управление,
Но уж никак не истине служить…
Василь Васильич Сапожников зашел к Крылову в оранжерею, показал послание и грустно сказал:
— Еще несколько таких стихотворений — и я не смогу встать за кафедру.
Его настроение разделяли многие.
Дурно, смутно, тяжело заканчивался этот учебный год. Занятия возобновились лишь тринадцатого апреля. На первой же лекции была распространена прокламация Киевского студенческого союзного совета.
«Товарищи! Соберем все силы, и покуда их хватит, мы будем твердить, что немыслимо жить в затхлой атмосфере, созданной правительственным режимом. Немыслимо молчать, видя бессмысленные выходки достойного потомка первого Николая, и твердо верим, что недалеко тот день, когда из наших протестов вырастет общественное движение, которое зловещим громом раздается под прислужниками трона и неумолимой волной смоет гнусные следы современного строя…»
Студенческие забастовки прокатились по всем университетским городам. Молодой царь Николай Второй категорически распорядился добиться «мирных настроений студентов». Как? Каким путем? — Это пусть решает министр.
Боголепов, министр народного просвещения, составил рекомендации о том, чтобы усилить общение студенчества и профессуры на почве семинариев и практических занятий. Далее он советовал в целях отвлечения молодежи от революционных идей создавать хоры, оркестры и различные кружковые занятия.
Одновременно Боголепов испросил у царя высочайшее соизволение на «временные правила» — о сдаче студентов, участвующих в беспорядках, в солдаты. Так сказать, домашним способом менять студенческие шинели и куртки на «серые тужурки».
И царь дал такое соизволение. «Совесть общества», «дрожжи общественной мысли», свободолюбивое российское студенчество отныне без суда и следствия могло быть в любой момент отдано в солдаты.
1899 год запомнился российской интеллигенции надолго.
А Императорский Томский университет в этом году закончило всего… семь человек. Эти семеро потом всю жизнь стыдились называть год получения своих дипломов. «Чрезвычайный выпуск» — говорили о них сибиряки.
В конце июня в Томске произошло еще одно событие, которое не попало в печать, ни в какие хроники, но осталось в памяти горожан. Соло-клоун Федоров был найден убитым на берегу Ушайки, недалеко от цирка. Накануне он показывал публике свою новую репризу: дрессированная свинья пожирала студенческую фуражку с лакированным козырьком. Обыватель репризу освистал. И на другой день клоуна нашли на берегу…
Лето 1902 года Крылов провел в путешествиях по Томской губернии. Он забрался по Тыму, притоку Оби так далеко на северо-восток, что сомнение порой охватывало: как выбираться станет?
Проводник, бывший охотник, одноглазый Елисей, нанятый в устье Тыма в самоедо-остяцком стойбище, дальше идти отказывался, ссылаясь на то, что время концелетнее, а он не сделал еще зимних припасов. Стало быть, необходимо поворачивать назад…
А жаль. Жаль отказываться от первоначального замысла проникнуть через северные притоки на Кеть, в зону Обь-Енисейского канала, исследовать ее, своими глазами увидеть канал века, по которому вода не пошла.
Лето мелькнуло, будто рыжая белка с кедра на кедр перемахнула. Это свойство сибирской природы не переставало удивлять Крылова и… всякий раз заставало врасплох. Хотелось подольше понаблюдать за растениями, успевавшими-таки вымахать и вызреть в эдакую коротизну времени, но опасение застрять в бездорожье, не вернуться в университет к сроку, в сентябре, гнало всякий раз в обратный путь.
— Что ж, Елисей, домой так домой, — сказал проводнику Крылов.
Они остановились на ночлег в охотничьей избушке, на берегу Тыма, жгли дымокур, спасаясь от комаров и мошки. Крылов разбирал коллекции. Елисей готовил еду.
За время путешествия Крылов привык к этому странному человеку, подружился с ним. Странность же Елисея заключалась в его внешности и непомерном обжорстве. Высокий, под два метра росту, он имел обширную гриву черных нечесаных волос и обезображенное чудовищным шрамом лицо, на котором единственный глаз погружен был в некий сумрак — до того непроницаем.
Елисей имел семью: жену и пятерых детей. Себя он, как и все в стойбище, называл самоедом, хотя был найденышем неизвестно какого роду-племени. Учился Елисей у русского попа. «Остяцкой грамоты нет: ее съел лось, — объяснил Крылову. — Поэтому я учил русскую». Дома, в селении, подолгу жить не мог даже зимой. «Воздуху мало», — говорил он и уходил в тайгу. «шатун», — прозвали его сородичи. — Зря лесная баба не додерла!». «Лесным человеком», «лесной бабой», «дядей» называют в здешних местах медведя.
Да, встреча с медведицей произошла у охотника памятная. Шел он как-то вдоль ручья. Ружье наготове. Глядь, она, медведиха. Лапы вскинула. Собаку — в клочья. Ружье переломила и отбросила. Да как хватит Елисея по лицу! Глаз и долой вместе с кожей…
Упал Елисей, голову закрыл ватной душегрейкой. Одно спасение — мертвым прикинуться. Не едят медведи «свежатину», им с душком подавай. Так и сделал.
Лежит. Боль. Кровь ручьем. Опьянел от запаха собственной крови. А медведиха обнюхала его, мордой потыкалась. На руку наступила, дьяволица… Потом приложила ухо к ватнику. Слушает — жив ли… Посопела. Вздохнула. Стала забрасывать ветками, еловыми лапами, камнями. Он лежит, не шевелится. Медведиха отошла. Нет, засомневалась. Вернулась, разбросала ветки, снова ухо приложила. Потом закидала ветками и ушла.
С полчаса пролежал охотник, не вернется ли? Потом встал, омыл лицо. По ручью к Тыму вышел. Так Елисей сделался кривым.
Охотиться не смог больше. Стал добывать мед диких пчел. Нальет в колоду лужицу меда, наложит ярких шерстинок. Пчела с прилипшей шерстинкой летит к себе в дупло. Елисей — за ней. Упустит одну — другую перехватит. Так до дупла доберется, мед выкачает.
Что же касается елисеевского обжорства, то Крылов еще таких людей на своем веку не встречал.
— Пол-оленя могу за день съесть, — рассказывал проводник. — Раз понес куме вареную печень. Жена послала. Ну, положил за пазуху, иду, отщипываю по кусочку. Глядь — и нести уж нечего. Пришлось объедыш доедать… Перед кумой повинился: нес, дескать, тебе печень, да так вышло… «Ладно уж, — говорит кума. — Садись щи хлебать». Я не отказался, горшок щей прихлебал. — Елисей сокрушенно вздыхал, сам не понимая, откуда в нем такая дурная страсть к еде, добро бы хоть толстый был, а то жердь жердиной. — Но могу и вообще не есть! — спохватываясь, оправдывал себя. — Однова четверо суток не ел — и ничо!..