Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, да! — Подхватил Филиппов. — Как вы правы! Песня такая есть — «Всю-то я Вселенную проехал, нигде я милой не нашел, я в Россию возвратился. Сердцу слышится привет». Так вот, я полагаю, — Филиппов как-то незаметно для себя перенял стиль стариковской речи, — никуда-то он и не уезжал. Другими словами, сидел в кабаке, а в воображении своем уносился в иные страны. Именно то, что вы, уважаемый, простите не знаю вашего имени — отчества, имеете в виду, говоря, что русский человек не способен жить здесь и сейчас.
— Дмитрий Дмитриевич Ярославцев, — старик привстал и церемонно склонил голову, — ваш покорный слуга. А вас, простите, как звать — величать?
— Меня просто: отец мой Иваном звался, а я стало быть — Владимир Иванович. — Филиппов сделал паузу. И все-таки назвал и фамилию.
— Так в чем же, голубчик Владимир Иванович, тайна русской души?
— Так вам, Дмитрий Дмитриевич, прямо и сказать?
— Так прямо и скажите, Владимир Иванович? — Старик засмеялся. Все морщины его когда-то красивого и теперь еще весьма благородного лица мелко — мелко задрожали.
Засмеялся и Филиппов.
— Дмитрий Дмитриевич, умом-то Россию — матушку не понять! В нее можно только верить. Или не верить, если вам так угодно.
— А не полагаете ли вы, — старик оживился, — что это и есть ее тайна? Поэту она и открылась!
— Это и есть ее тайна? — Переспросил Филиппов.
— Конечно! — Дмитрий Дмитриевич. точно ребенок, хлопал в ладоши, а с шарфа его на темный драп когда-то дорогого пальто, — слетали рассыпавшиеся нитки. — Если, голубчик мой в с е русские, иначе все живущие в России, будут в матушку свою святую в е р и т ь, Россия даст миру пример рукотворного чуда! Кстати, — старик ласково улыбнулся, — никогда вам, Владимир Иванович, — не приходилось удивляться, почему сказочный Иван, который часто лежит на печи да сны глядит, никогда не засыпал, когда батюшка посылал его Сивку— Бурку выслеживать или Жар-птицу ловить… А братья его умные всегда умудрялись ч у д о проспать?
— Признаться, никогда не думал даже на эту тему…
— А послушание-то братья старшие утратили. А что есть послушание в символическом смысле? Вера в Господа нашего. А кто сии умные братья?
— Европейцы, конечно, — Филиппов даже хмыкнул удовлетворенно. — Всякие так германцы.
Старик хитро прищурился. И Филиппов не понял — то ли он согласен с его последним высказыванием, то ли — наоборот — немного насмехается над его прямолинейностью.
— А тогда кто будет серый волк, на коем Иван— Царевич скачет себе и Елену Прекрасную везет?
— А разбойничек русский, разве не так?
И опять старик хитро улыбнулся.
— Пора мне, уважаемый Владимир Иванович, — он встал, — уж простите, если вас потревожил, вы, если не ошибаюсь, человек занятой, ученый, а я с болтовней к вам… Хотя и я…
— А вы, мне кажется, историк в прошлом? — Поторопился поинтересоваться Филиппов.
— А я… — И старик вдруг стал лихорадочно сбрасывать на скамейку ветхое пальто, тлеющий шарф, дырявые перчатки. Груда старья сгорбилась и зашевелилась. Старик сердито прикрикнул на нее, бросив сверху еще и лохмотья жакета. Филиппов глянул на Дмитрия Дмитриевича и обомлел: в прекрасном фраке, в сверкающих ботинках, с темной тростью, усыпанной бриллиантами, он стоял на ровной дорожке Летнего сада и вся бело — розовая, светло — русая, нежно — смеющаяся, торопилась к нему навстречу…
— Моя дочь, — произнес Дмитрий Дмитриевич с гордостью, — моя дочь Анна.
— Анна! — Закричал Филиппов. — Анна! Посмотри на меня, любовь моя!
Он лежал на тахте в комнате Валерия. За окном было темно, но горели окна соседних домов. И неясно было — то ли еще вечер, то ли ранее темное утро.
Филиппов поднялся, чертыхаясь, что отлежал бок, поплелся в кухню, по пути теряя то один, то другой тапок. В коридоре, возле туалета, была пролита вода — и Филиппов промочил носки. Носки были несвежие. И теперь еще и мокрые.
В кухне стояла на столе тарелка, закрытая сверху голубой салфеткой. А к салфетке немного ржавой булавкой приколота была записка. «Мы все у тети Эльвиры, у нее у мужа юбилей. Приезжай» — Людмила сообщила и адрес. С полки я не упал, уныло подумал Филиппов, ехать к ним.
Он поднял край голубой салфетки. Что, интересно, ему оставили? Творожок! Это, конечно, томная крысулька Валерина постаралась. Ешьте сами свой диетический продукт. Открыл холодильник: ага, ветчинка. Нет, припахивает уже. Он положил ветчину обратно. Заглянул в сковороду, вдавленную в угол под морозилкой: позавчерашние котлеты. Рискнуть? Авось не отравлюсь. Он запихал одну в рот, медленно прожевал и брезгливо поморщился: вот жлобье, один хлеб набухали, а мясного фарша с гулькин нос. Я сам жмот, мрачно размышлял дальше, продолжая обшаривать чужой холодильник, и тем омерзительнее мне наблюдать проявления жадности в других. Рука его нащупала ледяное стекло лежащей бутылки. Он извлек бутылку на свет: оказалось, водка. Выпью их водку, решил он, усмехнувшись злорадно. Мерзкая семейка. И тетка, наверное, такая же. Эль — ви — а — ра! Потом, конечно, куплю, уже более миролюбиво решил он, налив с полстакана в желтобокий фужер для «Шампанского», но куплю им самую дешевую водку, перелью в эту бутылку, и пусть пьют. Он захохотал. Налил еще и снова, залпом, выпил. Шутка господа товарищи.
Стеклянная и хрустальная посуда, отражающая свет оранжевого кухонного абажура, огоньки окон соседнего дома и даже зеленый глазок холодильника, внезапно стала вроде пританцовывать. Напился. Это с двух стаканов-то? Филиппов поднес ближе к глазам бутылку: однако, половину — то выхлебал, верблюд.
А старик — нищий был все-таки странный. И как все переплелось, точно в романе, — и сон, и явь. И рассуждал причудливо. Никто, голубчик, русской души все равно не поймет, поскольку душа русская, как вода: отражает гладью своей все, что над ней и возле нее окажется, от ветра налетающего возбуждение испытывает, но глубина ее — безмолвна, бесконечна, а там, в самом сердце русской тьмы, великий свет. И исходит сей свет от женского лика… дочери моей Анны…
Филиппов и не заметил, как опорожнил бутылку. На отяжелевших ногах подошел к холодильнику снова, открыл дверцу, поискал… Лунным светом истекала ночь. Свет лился сквозь черные стекла прямо на кухонный клетчатый пол, меняя очертания квадратов линолеума и сгоняя в углы ночную темноту. Уже из каждого хрустального бокала выглядывала крошечная зловещая физиономия, а горбатая тень самого Филиппова, казалось, отступала от него все дальше, норовя обрести мрачную и чужую плоть.
Он допил и старый коньяк, и остатки вермута в огромной бутылке, оказавшейся уже не в холодильнике, а за ним, на полке. Поплелся, едва передвигая свинцовые ступни, в комнату, упал на тахту. И тут лохмотья, сброшенные стариком в кресло, стоящее возле двери, зашевелились. Филиппов впился глазами в оживающее тряпье — лохмотья то поднимались, то опускались, потом раздались глуховатые стоны и согнутая крючком старуха, лежащая в кресле, поджав под себя рваные юбки, подняла трясущуюся голову и повернула к Филиппову свое сморщенное, черное, полуслепое лицо.