Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снай бин Амир дал им проводника, молодого человека, наполовину араба, наполовину ньямвези, и поначалу казалось, что самоуверенный человек ведет их верно, пока они не догадались, что он навязал им обходной дороги как минимум на три дня, чтобы навестить свою жену. И потом решил с ней не расставаться, выдав им в качестве проводника своего племянника, который точно так же самоуверенно сбился с пути, но хотя бы ненарочно. Бёртон решил отправить никчемного бездельника домой и идти вдоль по реке, которая на тот момент внушала больше доверия: широкая, усаженная пальмами, шелестевшими на ветру, борассовые пальмы, посаженные работорговцами, как уверял его Снай бин Амир, высокие плодоносные пальмы с пучками опахал над тонкими и абсолютно ровными стволами. То была идиллическая картина, оживляемая беззаботными птицами, над водой и на воде, на ветках и сучьях. Чудесный полет коршунов, кружащих ровно, словно по циркульной окружности; компанейские пеликаны собрались на вечеринку в саду, все клювы опущены, все головы склонены влево; зимородки отвесно падают в воду и так же вертикально выстреливают вверх с рыбой в клюве; цапля-голиаф бездвижно подкарауливает добычу на камне в середине реки.
Крики обезьян-колобусов. Невдалеке. Звучит недружелюбно. Спик смотрит в вышину, словно скудный просачивающийся свет может облегчить его страдания. Похоже, он подцепил трахому. Слизистая оболочка воспалена, веки распухли, левое — совсем плохо. Он не может нормально закрыть глаз. С тех пор как он почти ничего не видит, он не отходит от Бёртона и без пререканий согласен на его руководство. В болоте он несколько раз хватался за него, цеплялся за помятый конец его рубахи, поскользнулся, когда Бёртон поскользнулся, упал, когда тот упал. Несколько дней тому назад, когда Бёртон разозлился на своего нахального компаньона, то в сердцах пожелал, чтобы Спик сломался об эти джунгли, чтобы утратил самоконтроль, а вместе с ним господские замашки, благородные манеры. В деревне, где проводник остался у своей жены, им на дороге попался старик, слепой, его веки вросли внутрь, роговица покрыта шрамами, а ирисы затерялись в обагренных клочках ваты. Бёртон уставился в порченые глаза и не мог оторваться. Ему стало стыдно за то, что порой зрение надоедало ему, и он отозвал свое проклятие: пусть глаза Спика снова станут здоровы.
Усталость. Если он хоть на минуту расслабится, то уснет на месте. Он нагибается под ивой, карабкается на трухлявое дерево, упавшее некоторое время назад. Он смотрит вперед. Не такая уж большая река. Эта внутренняя дельта должна когда-нибудь закончиться. В пяти метрах от него, словно через сводчатое окно, в густых зарослях над потоком выпрыгивает мощный темный павиан, беззвучно и как будто замедленно из-за тишины. Бёртон останавливается и делает остальным знак замереть. Следом выпрыгивает самка, за которую уцепился детеныш, еще несколько мелких особей, а потом опять павиан за павианом, многочисленная стая, без малейшего хруста и не оборачиваясь, словно людей вблизи и вовсе нет, все в чрезвычайной спешке выскакивают из обрамленного ветками проема. Бёртон заворожен этой интерлюдией, чистое движение, возможно, знак, разумеется, знак. За обезьянами! Им надо следовать за обезьянами. Звучат его приказы. Не проходит и получаса, как они стоят на склоне, под ними — широкая, мирно скользящая вдаль река.
= = = = =
Сиди Мубарак Бомбей
Долгий отдых в Казехе, друзья, облегчил жизнь вазунгу, дал им новые силы, но не вылечил их по-настоящему. Они набрали достаточно сил, чтобы пережить путешествие, но их не хватило, чтобы вазунгу остались здоровыми. В болоте вернулась лихорадка, и ее когти страшно изувечили бвану Бёртона, его то бросало в озноб, то он обливался потом, его рвало, снова и снова, а иногда он впадал в безумие, когда джинны нашептывали ему больше злых мыслей, чем пьяному, он не мог чувствовать ноги, свои изуродованные язвами ноги, он был парализован. У меня больше нет мускулов, говорил он тихо, почти не двигая губами, которые были усеяны волдырями. Его глаза затекли кровью, как будто вечернее солнце разбилось и растеклось, словно яйцо, они горели, а он жаловался и жаловался, что он не может вынести пронзительный звук в его ушах, возникавший из-за лечебного средства вазунгу, лекарства по названию хинин, терзавшего бвану Бёртона, но без этого хинина, как он говорил, он давно бы умер. Его переполняла боль, но все же ничто не доставляло ему большего страдания, чем слабость и зависимость. Видели бы вы отвращение на его лице, когда восьми самым сильным носильщикам пришлось нести его, потому что он не мог удержаться верхом на осле. А бвана Спик, тот почти ничего не видел, он пытался скрыть это несчастье, но разве он мог нас обмануть, когда он ни во что больше не стрелял и даже не вынимал ружье из чехла. Рано утром я был ему необходим, потому что его глаза оказывались разбухшими и клейкими, словно они намазаны смолой, мне приходилось отмывать их водой, мне приходилось надевать ему сапоги, и он был раздражен и груб. Оба вазунгу были в те дни полностью в наших руках, и не раз мне приходила мысль, как же им повезло, что они попали к нам в руки.
— Баба Сиди, прости меня, но день уже заканчивается, а я обещал моим внукам рассказать им сегодня вечером историю, может, я расскажу им одну из твоих историй, мне пора уходить, но я не хочу вас покидать, не услышав, как ты добрался до озера, мне так приятно вспоминать об этом…
— Да, до первого великого озера.
— Хорошо, баба Юзуф, я перепрыгну через болото Малагарази и остановлюсь на последнем подъеме, когда умер осел бваны Спика — он лег на землю, словно с последним хрипом полностью израсходовал все свои силы. Бвана Спик был в смятении, он лежал на земле, на боку, вцепившись руками в землю, и ничего не говорил, я думаю, ему не хотелось привлекать внимание к себе, к своему неблагородному положению, но я все равно его поднял, мне пришлось поддерживать его, мы вместе влезали на отвесный холм, на последний, как я знаю сейчас, но тогда это казалось очередным испытанием в ряду многих. До боли ухватившись за мой локоть, он умолял меня описывать ему все, что я мог увидеть, все колючие кусты, взбитые облака, камни как тыквы, не так-то много чего можно было описать, но он был жаден и нетерпелив, едва я переводил дух, как он требовал говорить дальше, и я должен был поклясться, что не утаиваю от него ни малейшего изменения пейзажа. Мы взошли на вершину, отдышались, и я увидел что-то необычное, что возбудило меня, металлическая поверхность мерцала под солнцем. Бвана Спик тоже что-то угадал, он видел немного, но свет и темнота как-то пробивались сквозь его вспухшие глаза, и он возбужденно спросил меня: эти полосы света, Сиди, ты тоже их видишь? Что это? Но я не торопился с ответом, я хотел распробовать радость. Я думаю, бвана, сказал я с размеренностью, я думаю, это вода. И когда я это произнес, то заметил, что вокруг царит ликование, я увидел, как Саид бин Салим исступленно говорит что-то бване Бёртону, сидевшему на плечах самого сильного носильщика и вытягивавшему голову в даль; а Джемадар Маллик ухмылялся как игрок, только что получивший двойной выигрыш, белуджи поздравляли друг друга и остальных, склоняясь в глубоких церемонных поклонах. А бвана Спик, он почувствовал эйфорию и заразился ей, но все же немного жаловался, жаловался на туман перед глазами. Вскоре мы гораздо лучше могли разглядеть озеро, оно лежало под нами, как гигантская синяя рыба, гревшаяся на солнце. Мы были околдованы, мы забыли все муки, все опасности, мы забыли про шаткую надежду на возвращение, о да, мы забыли все, что было плохо, и в первый и в последний раз, братья мои, все мы делили друг с другом одно и то же счастье.