Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откровенно говоря, меня тревожило то, что предстояло: наши подходы, техника – все различалось. Мы[46] договорились написать по фрагменту, чтобы впоследствии соединить их; исход заранее меня ужасал: воображение рисовало скверно скроенный из лоскутов плащ. Но результат очаровал меня. Стало ли причиной то, что мы посвящали музыку одной и той же нежной Музе, или то, что на самом деле мы не были такими уж разноликими… но в „Пробуждении Офелии“, вне всяких сомнений, жила божественная гармония.
– Признайтесь, вы знаете, как нам удалось это?
Когда Вольфганг спрашивает подобное, да еще с таким хитрым вызовом, я нередко сбиваюсь с мысли. Сбиваюсь и теперь, невольно поднимаю брови.
– Почему это вы допытываетесь у меня?
– Никто столь не сведущ в теории музыки. У вас были прекрасные учителя, вы работали с Глюком и Гассманом, я знаю, что вам случалось соавторствовать с ними.
– Это было иное соавторство. Учитель направляет ученика. У нас же с вами… нет, не могу объяснить, что заставляет какие-то веяния разных душ соединяться в общем порыве. Впрочем…
– Впрочем?..
Я разглядываю одно из цитрусовых деревьев зимнего сада – сицилийский апельсин или мандарин, под которым мы и ведем праздный философский разговор. Плоды неуловимо похожи на монеты, еще больше – на маленькие солнца. Я улыбаюсь этому образу.
– Дружба. С ней, да и между нами.
– Как все легко. Впрочем, пожалуй, вы правы.
Он садится на скамейку и, не заботясь особенно о чистоте чулок, забирается на нее с ногами. Я остаюсь стоять над ним, мой взгляд все еще неотрывен от нежных цветков и золотистых плодов, украшающих дерево. Я люблю зимний сад; нигде меня не посещает столько мыслей и воспоминаний.
Я думаю о том, что наша дружба – спонтанная и странная, рассекаемая иногда ссорами, – отравлена соперничеством наших миров. Но даже этого яда недостаточно, чтобы в нашем совместном сочинении не было перекликания. Моя часть, как сказал Моцарт, напоминает журчание ручья. В его фрагменте я раз от раза слышу соловья. Легкий ветер от нашего сотоварища, скрывающего имя, дополняет образ. И отныне для кого-то, хотя бы для Анны, трель, ручей и ветер останутся неразрывны. В то время как нас с Моцартом вполне может навеки рассорить непоседливая непостоянная судьба. Забавно…»
[Дин]
Как и всегда, утро в промышленном, жмущемся к Темзе Гринвиче началось с переклички верфей и доков. Стук сотен молотков, гудение кораблей и чья-то смачная брань вырвали меня из сна.
Я прожил здесь всю жизнь и научился не сразу просыпаться от этой волны звуков; обычно миру требовалось больше времени, чтобы меня поднять. Теперь же из-за резкого пробуждения я поначалу не мог даже вспомнить, где нахожусь, какой сегодня день и что предстоит делать, продирать глаза немедля или нет. Наконец в голове наступила относительная ясность: среда, нужно отправляться в Скотланд-Ярд и, чтобы не опоздать, – встать поскорее, если, конечно, я хочу принять душ, до того как кончится вода. Водопровод в Лондоне благоустраивают уже лет десять, но без перебоев он пока функционирует лишь в районах вроде Кенсингтона. Гринвич, Уайтчепел и подобные довольствуются водой ржавой, жесткой и редко – теплой, а в иные дни не получают и ее.
Сомнительное удовольствие – жить в Лондоне конца века. Кажется, всюду прогресс, люди научились всему, о чем ни фантазировали, даже летать. А потом ты пытаешься умыть утром лицо, и на ладонь с чахлой струйкой воды падает в лучшем случае кусок ржавчины, в худшем – что-то живое. Или газовый фонарь взрывается, оторвав руку по локоть, как случилось с одним констеблем дивизиона. И все это разом напоминает, что, в общем-то, у прогрессирующего человечества впереди еще долгий путь.
В доках стало тише, а вот на верфях явно трудились в спешке: стучали и стучали; из окна я видел рабочих, то приходивших, то уходивших. Мать рассказывала, что когда только начали строить воздушные суда, использовали обычные верфи: технология ведь была той же, отличалось лишь нутро корпуса. Потом, когда производство расширилось, встал вопрос, куда перевести воздушное строительство. Выяснилось, что такой площади ни в Лондоне, ни за его пределами не найти, а там, где она есть, строить и испытывать суда опасно: где-то заповедные леса, где-то болота, где-то – деревни, жители которых не желают, чтобы их коровы соседствовали с кораблями. В итоге все новые верфи стали громоздить вдоль Темзы, исключая центральную Викторианскую набережную. И каждое утро я слушал стук инструментов и голоса плотников, конструкторов, грузчиков.
Я неохотно вылез из постели. За окном было туманное небо, что сразу сообщило об отсутствии воздушного движения. Гондол не предвиделось, по крайней мере, в ближайшие часы. Погода портилась, весной и не пахло. Хорошо, хоть не падал снег и можно было надеть плащ полегче. Я посмотрел на часы. Понятно… завтракать я не буду.
Вскоре я уже, поеживаясь, мчался искать омнибус. Впереди замаячил женский силуэт, и я слегка ускорился, обгоняя эту прохожую. Она вдруг позвала меня, и я ее узнал.
– Доброе утро, мистер полицейский!
Мне улыбалась Конопушка Фэнни – пышная уличная девка, жившая в трущобах еще более убогих, чем моя. Видимо, она возвращалась с утомительной ночной работы. Судя по бодрому голосу и звенящим карманам, поработала удачно.
– Чего, опаздываете?
Она пошла рядом. Галантно предложив локоть и получив басистый смешок, я кивнул.
– Бегу, Фэнни. Но тебя провожу.
– Хотите маргаритки? – Она щедро указала на букетик, торчащий из дыры в подкладке кофты. – Представляете, попался добряк! По зубам не дал, зато дал цветочки. Вот! Да только мне ж не надо, а вы подарить можете… Свеженькие!
– Нет, – вздохнул я. – Разве что самому себе.
– Ого. – Фэнни посмотрела на меня с любопытством. – Ваша сыщица…
– Не моя. – Я постарался улыбнуться. – Неважно. Оставь себе.
У ближайшей подворотни она меня покинула. Я привычно проводил рыжую копну ее волос взглядом. Мой мир заполнен такими – нищими, больными, полусумасшедшими. Мы все здесь знаем тайну: Лондона не существует, а есть несколько разных городков, в каждом из которых живут по своим правилам. В нашем действует одно: выживай как можешь.