Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он уже давно составил себе такое мнение о могильщиках. К примеру, Зераха, тоже занимавшегося покойниками там, дома… так вот, Зераха он никогда не видел улыбающимся. У Зераха были длинные желтые зубы, выпиравшие вперед, что делало его похожим на зайца. Однажды, когда Хаймек рука об руку с папой шел в «штибль», он спросил отца:
– А почему у Зераха длинные желтые зубы, длинное лицо и длинный-предлинный нос… да и весь он какой-то несуразно длинный?
В папином взгляде определенно было порицание.
– Ни слова больше о ребе Зерахе, сынок. Он – могильщик.
Но Хаймек все-таки хотел получить более точный ответ на свой вопрос.
– А для чего он всегда носит на плече веревки?
– Хватит, – резко сказал папа. – Все, что надо, узнаешь, когда подрастешь. А пока что ты еще маленький.
Но о Зерахе-могильщике ученики хедера часто говорили между собой. Мнения разделились. Шмулик сказал, что у ребе Зераха потому такое все длинное, что он съел слишком много земли. Земли из Израиля. Эту землю он брал из-под изголовья мертвецов. И сам он тоже хотел быть похороненным в земле Израиля. Однажды в сумерках, когда все окончили читать послеобеденную молитву, мальчик услышал, как Нахман, владелец жестяной лавки, сказал:
– Реб Зерах хоронит и хоронит… пока вот так же не похоронит он свои годы.
В тот же вечер Хаймек спросил у папы, как можно похоронить свои годы. Папа посмотрел на мальчика, покачал головой и сказал своим напевным голосом, каким он обычно напевал Гемарру:
– Хоронят годы… так говорят про человека, который стареет на глазах.
– Но папа… (тут Хаймек запнулся, но тут же поправился) – реб Зерах… он ведь хоронит не годы, а покойников. Ведь правда, папа?
На этот раз папа ничего ему не ответил.
Этот реб Зерах… он очень занимал воображение Хаймека. Ему казалось, что могильщик вечен. Ему почему-то казалось, что реб Зерах никогда не был молодым и никогда не станет более старым. Весь вытянутый, несуразно длинный, смотрел он на мир и на землю у его ног беспросветно мутными, цвета глины глазами. Про него говорили, что когда он видит землю, то сразу же начинает делить ее на прямоугольники для могил. Как и все прочие мальчишки, Хаймек очень его боялся и, завидев издалека, старался избежать встречи с могильщиком. Но однажды это ему не удалось. Завидев Хаймека, реб Зерах шагнул к мальчику, и тот увидел его лицо, мокрое от слез. «Эли… Эли…» – кривились губы ребе Зераха. – «Эли… ну почему я должен хоронить и тебя?..»
Эли был единственным сыном ребе Зераха, мальчик хорошо его знал. Эли был молчун, такой же длинный и худой, как и его отец. Ребята в хедере дразнили его «маленьким могильщиком». Хаймек бросился на школьный двор, выкрикивая во все горло потрясающую новость:
– Большой могильщик похоронил маленького могильщика!
И, увидев удивленные лица ничего не понимающих учеников, пояснил им, словно открывая большой секрет:
– Эли умер. А реб Зерах идет и плачет.
Это потрясло всех до одного. Все, кто был в ешиве, ринулись на улицу, а Хаймек последовал за ними. Могильщик все еще стоял, поникнув всем своим нескладным туловищем; лямки, на которых могильщики опускают покойника в могилу, свисали с его плеч до самой земли. «Эли умер», – бормотал он и вытирал, вытирал слезы тыльной стороной ладони. «Ребе Зерах плачет», – раздавалось вокруг него слева и справа, – «ребе Зерах плачет…»
Ребе Зерах плакал… а этот человек, не то в коричневой, не то в защитной форме смеется, показывая сахарные зубы. Хаймеку хотелось бы узнать, умеет ли он плакать? Этот человек. И что должно случиться, чтобы этот человек заплакал, как плакал нескладный могильщик реб Зерах?
Хаймек закрыл глаза и долго не открывал их, боясь встретиться взглядом с этим человеком. «Во всяком случае, – думал он, – лучше лежать вот так, в этой больнице, как я. И пусть Мира и все остальные думают, что я уже умер и, может быть, давно уже похоронен в иссохшей красно-бурой земле там, на кладбищенском взгорке. А, может быть, я и вправду умру? Если это случится, пани Сара наверняка пожалеет меня, потому что она любит сирот, тех, кто остался без отца и без матери… а я-то уж точно сирота. Вот только сам я почему-то не люблю эту противную пани Сару, эту толстую тетку, и совсем не хочу, чтобы она приходила на мою могилу. Пусть лучше могила останется голой и неухоженной, пусть зарастет дикой травой и бурьяном… ну, как в той песне, которую часто поет слепой нищий, который собирает медяки, пробираясь по проходу в трамвае.
Ох, на мою на могилку
Уж никто не придет…
Только раннею весною
Соловей пропоет…
Хаймеку песня эта нравилась до чрезвычайности. И щемящие слова, и жалостливая мелодия – все.
Медсестра Эва проходила мимо.
– Опять ты плачешь, – удивилась она. – Что на этот раз?
Он открыл глаза и посмотрел на нее сквозь влажную пелену слез. Человек в форме исчез – или его просто не было? Мальчик схватил медсестру за руку и лихорадочно заговорил:
– Я… никуда не уйду… отсюда. Не хочу… возвращаться в детский дом. Даже к Мире… у меня ничего… не осталось. Марки, конечно, забрал Алекс. А если этот… человек в форме… придет за мной… я позову тебя. И ты меня ему не отдашь. Правда?
Сестра напряженно улыбнулась ему и, осторожно высвободив руку, ушла своей покачивающейся походкой.
В этот день, после более чем пяти месяцев пребывания в больнице, медсестра Эва объявила Хаймеку, что после обычного обхода они смогут выйти во двор на первую прогулку. Хаймек давно уже знал, что рано или поздно этот момент настанет. Более того – он знал, что он приближается: ведь вот уже целую неделю мальчик упражнял свои ноги, делая ими нехитрые движения – то вращая ступнями, то дрыгая ногами в воздухе, сначала неуклюже, но затем, со временем все более уверенно.
Ему было одиннадцать лет.
Изо дня в день привык он встречать утро вглядываясь в милое с чуть вздернутым носиком лицо медсестры Эвы, ожидая от нее решающего слова, которое разрешило бы ему покинуть порядком поднадоевшую постель, но каждый раз после обхода врача она тоже проходила мимо, лишь показывая в дружелюбной улыбке красивые белые зубы. Во взгляде мальчика, устремленном на нее, она легко читала понятный ей вопрос, но каждый раз только разводила руками. «В следующий раз», – так звучал для Хаймека ответ на свой не заданный вопрос: «Ну, когда же?» Он мог бы спросить ее об этом прямо, но никогда не делал этого, предпочитая дождаться, пока настанет срок. Их немой разговор с сестрой Эвой очень нравился ему еще и потому, что он исключал обман. Еще покойная мама не раз говорила ему при жизни: «Не скажешь – не соврешь».
Медсестра Эва не была похожа на маму. У мамы были очень длинные и костлявые пальцы, иногда причинявшие мальчику довольно сильную боль. Руки же медсестры Эвы никогда никаких неприятных ощущений Хаймеку не причиняли, особенно когда она гладила его. Это были всегда деликатные, нежные прикосновения; и во время процедур, когда медсестре Эве приходилось так или иначе прикасаться к его телу, состоявшему сплошь из выпирающих костей, обтянутых нечистой, коричневой в пятнах кожей, натянутой так, что казалось – нажми она чуть сильней, и она порвется, это чувствовалось особенно сильно. От этих прикосновений по телу мальчика пробегали упоительные волны и, каждый раз ощущая их приближение, он радостно закрывал глаза. Про себя он называл медсестру Эву «моя сестра» и, чего таить, переполнялся ревностью и злобой, видя, что она дарит – кроме него самого – свои улыбки и прикосновения другим больным, которых в палате было много. Когда приходили сумерки, сердце его переполнялось печалью, потому что вслед за этим она в последний раз должна была появиться в дверях, обвести внимательным взглядом палату и исчезнуть до завтра, пожелав всем спокойной ночи.