Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недоразумения по поводу истинных достоинств Спенсера и особенностей, отличающих его дар, привели в наши дни к пренебрежительному отношению к нему. Сами слова «поэт поэтов» принесли, я думаю, неисчислимый вред. Родительный падеж приобретает усилительный смысл, и словосочетание читается подобно «Святому Святых». Читатель, приученный к такому пониманию, открывает своего Спенсера, ожидая найти некую квинтэссенцию «поэтического» в самом грубом и очевидном смысле слова — нечто более сладостное, чем сонеты Шекспира, более воздушное, чем Шелли, более восторженное и чувственное, чем Ките, более сказочное, чем Уильям Моррис: и вполне вероятно, первым ему на глаза попадается что‑нибудь в таком роде:
Но я ему разумный дал совет,
И объяснил, как сами же себя
Запутываем, зная или нет,
Свою свободу слепотой губя.
В ответ он воспротивился, чтоб я
Все стойко вынесший, поработился
По воле собственной, плен возлюбя,
Чтоб случаю смиренно подчинился.
Все ж, правоту признав, со мной он согласился[894].
Прочтя это, такой читатель отшвырнет книгу, что вполне понятно. Вы можете сказать, что я выбрал наихудший пример из Спенсера; правильно, я так и сделал. Но это «худшее» не имело бы никакого значения, если бы Спенсер не имел ложной репутации, если бы не его знаменитая «поэтичность». Читатель, если у него есть голова на плечах, будет готов к плоским местам в длинной поэме; один такой пример не оттолкнет его от Вордсворта или Чосера. Действительная трудность в том, что он не готов к плоским местам в такой поэме, какой считают «Королеву фей»; он был приучен к тому, чтобы не искать у Спенсера живой мысли, серьезных проблем или даже связности и здравого смысла, поскольку единственная заслуга этого поэта — сладостность и сон наяву. Если Спенсер мог хотя бы в одном месте так плохо справиться с тем, на что он считается единственно способным, тогда он, естественно, не годен ни на что вообще. Мы можем простить человеку отсутствие хороших манер, если он учен, забавен или мил; но что, если человек, от которого не ждут ничего, кроме его знаменитого такта, вдруг оказывается бестактным? Дабы обезопасить себя от подобного суждения, следует пересмотреть распространенное мнение о Спенсере. Глубоко неверно считать, что его единственное достоинство в неизменно блестящем владении языком; Спенсер — поэт, чей главный недостаток — изменчивость стиля. Он может быть прозаичным, как Вордсворт; может быть неуклюжим, плоским и немузыкальным. В этом отношении, и только в этом, его работа нуждается в историческом оправдании. Он писал в век, когда английская поэзия достигла предела своего падения, в век «охоты за буквой», отъявленного краснобайства и очень дурного вкуса, в век, когда наибольшим признанием пользовался самый низкий Полтеров размер{895}. Этот век рождал такую, например, поэзию:
Долой ему башку! Когда б башка
Альбиния вослед долой слетела![896] —
или:
Я отомстить тогда поклялся, дав обет,
Трофеев тьму отдать, сумею или нет.
А если повезет воспламенить тебя,
Рад буду то питать, питало б что меня[897].
Это был век, когда даже Пил мог заставить Венеру говорить Парису, описывая Елену:
Девчонка хороша, цветочек потаскушка,
Ты порезвишься вдоволь с хохотушкой[898], —
прочтя эти строки, можно лишь воскликнуть:
«Нет, не ради нее двинулась в путь тысяча кораблей!».{899}
Сам Спенсер, конечно, одно из главных действующих лиц той поры, когда наша поэзия опомнилась от этого шутовства. Но точно так же, как Вордсворт до конца сохранил много реликтов того поэтического языка, против которого бунтовал, Спенсер склонен то и дело вываливать на нас «огромные массы отвратительно сгрудившихся слов». Избыточные аллитерации — болезнь его века, как и стремление бросать подлинно поэтическое описание ради хвалебного или осуждающего эпитета. Такие слова, как «ужасающий», «славный», «отвратительный», «прекрасный», «скверный» (что это, как не отказ от прямой обязанности поэта?), слишком обычны для него. И даже когда как поэт он на высоте, достоинства его стихов не всегда таковы, к каким подготавливает нас критическая традиция, чересчур опрометчиво обобщающая чертог Сна и приют Наслаждения. Запустим еще раз наудачу руку в мешок:
Ничто под небесами не пленяло
Людские чувства так, ума способность,
Как искус красоты, что заставляла
Могучих рыцарей унять суровость,
И руки их вдруг чувствовали робость;
Во власти глаз, что сердце похищают,
В цепях златых кудрей, что покоряют[900].
Лицо его являло, как смятенно
Гоняет сердце по сосудам кровь[901].
Когда же ночи собственный Глашатай,
Тот, что Петра в паденьи остерег…[902]
Все это, безусловно, поэзия, но гораздо более беспокойная и мужественная — более сухой букет, более крепкое вино, — нежели то, к чему приучен нынешний читатель. В этих условиях более примечательны те отрывки, где меткость выражения зависит от умышленного приближения к языку прозы. Вот, например, рассказ об амазонке Радигунде:
Тех рыцарей, что силой победить
Иль хитростью сумела, унижала.
Содрав доспех, чтоб больше посрамить,
Их в женскую одежду обряжала,
Да за еду работать заставляла,
Прясть, шить, чесать, стирать и выжимать…[903]
Несколько строф спустя та же самая амазонка, посылая своих послов к Артегалу, которого собирается победить на следующий день, чтобы он потом стирал и выжимал (что за удивительный подбор слов!), приказывает им:
взяв с собой вина, устройте пир,
Его попотчуйте — уж он поголодает[904].
Из этого рассуждения, надеюсь, стало ясно, в каком смысле Спенсер — поэт поэтов. Он зовется так на основании исторического факта, что почти все поэты очень