Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, интуитивный прорыв в баснословное прошлое был еще и хорошо подготовлен. В начале сороковых годов князь Владимир Одоевский завершил одну из самых своих интересных работ – «Опыт безымянной поэмы». Это была едва ли не первая в России попытка реконструировать (на основании разбойничьих и «удалых» песен) эпическую поэму, завершить каковую, по гипотезе Одоевского, творческому гению народа не хватило исторического времени. В незавершенной русской «Илиаде» самыми древними Одоевский считал песни, отразившие жизнь русского наездника: «Дух завоеваний, прекратившийся у других народов, по особым обстоятельствам продолжался долго в России и произвел Ермаков и Хабаровых».
«Опыт безымянной поэмы» опубликован уже после гибели Лермонтова, однако Раевский, профессионально занимавшийся славянским фольклором, о реконструкциях князя знал; следовательно, знал и Лермонтов. Знал, но принять теорию Одоевского безоговорочно не считал возможным. Да, «дух военных завоеваний» создавал Ермаков и Хабаровых (Кирибеевич – яблочко от той же дикой яблоньки), и умножалось путем завоеваний число несчитанных верст. Но эту разбегающуюся во все страны света кобылицу-Русь надо же было кому-то удерживать! Дабы не сиганула за предел? А удержав, запрягать в долгую и трудную работу. Для этакой тяготы Ермаки-Кирибеевичи не годились. Требовались люди иной породы. Такие, как Степан Калашников. Верные долгу и слову. С оседлой душой и умным умом. Умелые и практичные. Приглядитесь: «удалой» Степан Калашников не просто купец. Он коммерсант XVI века, торгующий тонким шелковым товаром, и торгующий успешно.
Оттого и в лавке у него отменный порядок. Замок – надежный, немецкий, пес-охранник зубаст, зол и посажен не на ржавую, а крепкую цепь. Под стать хозяину и дом, где ужинают и не по праздникам, а в буден день – за дубовым столом да на белой скатерти. Казня Калашникова за убийство «лихого бойца», Иоанн уравновешивает две главные русские «стихии», а оставшейся без кормильца семье покровительствует не потому, что хоть и грозен, да справедлив. Без Калашниковых не обустроить царю русские земли. Оттого и предоставляет (на вечные времена) младшим братьям Степана невиданное прежде на Руси право: «По всему русскому царству широкому торговать безданно, беспошлинно».
В юнкерском сочинении Лермонтова «Панорама Москвы» (1834) есть удивительное наблюдение: все главы Василия Блаженного не похожи одна на другую – рассыпаны без всякого порядка и плана, но смотрятся при этом «купно» – «óтрослями» единого древа. Нечто похожее можно сказать и о трех героях «Песни…» – Грозном царе, Удалом купце и Кулачном бойце: каждый сам по себе, разной краской крашен, а все трое – ветви одного дерева, «одинако» нужные для его, дерева, правильного «произрастания».
Перечитывая лермонтовскую «Тамань», Иннокентий Анненский (во «Второй книге отражений» и, кажется, неожиданно для себя) сделал такое открытие: «Лермонтов любил жизнь такою, как она шла к нему – не судя ее за несовершенство, не допытываясь ее тайн и не теряясь перед ее «бестолковостью».
С еще большим основанием этот закон, и этический, и эстетический вместе, может быть отнесен и к «Песне про царя Ивана Васильевича…»
Отослав в Петербург рукопись, Лермонтов возвращается к роману; пока он еще не пишет его, он в него играет. Н.М.Сатин, знакомый с автором «Смерти Поэта» по университету, вспоминает: «Я был серьезно болен и почти недвижим. Лермонтов, напротив, пользовался всем здоровьем и вел светскую рассеянную жизнь. Он был знаком со всем водяным обществом (тогда очень многочисленным), участвовал на всех обедах, пикниках и праздниках. Такая, по-видимому, пустая жизнь не пропадала для него даром: он писал тогда свою “Княжну Мери” и зорко наблюдал за встречающимися ему личностями». И далее там же: «Лермонтов приходил ко мне почти ежедневно после обеда отдохнуть и поболтать. Он не любил говорить о своих литературных занятиях, не любил даже читать своих стихов, но зато рассказывал о своих светских похождениях, сам первый посмеиваясь над своими любовями и волокитствами».
Воспоминания Сатина не пользуются у лермонтоведов особым доверием ввиду их якобы неточности и неприязненности. И действительно: если Михаил Юрьевич никогда не говорил с университетским знакомцем о своих литературных делах, откуда же мемуаристу известно, что именно летом 1837 года в Пятигорске Лермонтов писал «Княжну Мери»? Неприязненность выдает и замечание Сатина, что поэт, которого всего полтора месяца назад вынесли из коляски, «пользовался всем здоровьем». Все так, и тем не менее есть в его воспоминаниях детали, которые невозможно сочинить. Например, мимоходом брошенная фраза: «Лермонтов приходил ко мне почти ежедневно после обеда отдохнуть и поболтать». Она-то и подтверждает, что Николай Михайлович хотя, видимо, и привирает, однако ж не врет. Будучи штатским, следовательно свободным, он, судя по всему, приехал в Пятигорск загодя, до открытия сезона, потому и сумел снять удобную квартиру в центре, неподалеку от лечебных заведений и ресторации.
Лермонтова же («всего в ревматизмах») привезли на Воды лишь в середине мая, вот он и вынужден довольствоваться комнатенкой на окраине, на склоне Машука. К тому же он – «военнообязанный», и какие испытания ждут его, сосланного, по осени, неизвестно; затем и берет еще один, дополнительный курс горячих вод; по той же причине сводит знакомство с лучшим в здешних краях специалистом – доктором Майером (прототип доктора Вернера в «Герое…»). После серной ванны, естественно, обедает в ресторации, а так как сил плестись к себе нет, забегает к Сатину: «поболтать и отдохнуть».
В ресторации, кстати, и нашел Лермонтова Владимир Вольховский, однокашник Пушкина по Царскосельскому лицею, уже уведомленный, что автор «Смерти Поэта» находится на излечении в Пятигорске и крайне нуждается в его, Вольховского, участии.
Удаленный за прикосновение к Северному тайному обществу на Кавказ, Вольховский как начальник штаба Отдельного Кавказского корпуса жил в Тифлисе, но летом 1837-го приехал лечиться в Пятигорск, где и получил письмо от давнего своего знакомца Алексея Илларионовича Философова с просьбой взять под опеку «провинившегося» родственника своей супруги (той самой красавицы Аннет Столыпиной, в которую в отрочестве Мишель был слегка влюблен).
Письмо Философова не сохранилось, но о его содержании можно судить по ответу Вольховского:
«Письмо твое, любезнейший и почтеннейший Алексей Илларионович, от 7/19 мая получил я только в начале июля в Пятигорске и вместе с ним нашел там молодого родственника твоего Лермонтова. Не нужно тебе говорить, что я готов и рад содействовать добрым твоим намерениям на щет его: кто не был молод и неопытен? На первый случай скажу, по желанию ген. Петрова, тоже родственника своего, он командирован за Кубань, в отряд ген. Вельяминова: два, три месяца экспедиции против горцев могут быть ему небесполезны – это предействительно прохладительное средство, а сверх того лучший способ загладить проступок. Государь так милостив, что ни одно отличие не остается без внимания его. По возвращении Лермонтова из экспедиции постараюсь действовать на щет его в твоем смысле…» (В.Д.Вольховский – А.И.Философову. 8 августа 1837 г.)
Почтеннейший Алексей Илларионович, адъютант великого князя Михаила, был своим человеком в придворных кругах. Этим обстоятельством объясняется соответствующая стилистика переписки. Сам Вольховский, разумеется, не считал, что «Смерть Поэта» – проступок, результат чрезмерной молодости и неопытности автора. Кроме письма Вольховского привожу записку Алексея Илларионовича жене (от 1 сентября 1837 года), содержание которой настолько противоречит общепринятым в советском лермонтоведении установкам, что ее не решились ни процитировать, ни упомянуть даже в соответствующей статье «Лермонтовской энциклопедии»: