Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты и в это вникла?
– Пора привыкнуть к моей манере. Если уж браться за проблему, то в комплексе, со всеми окрестностями. Иначе что?
– Твоё самое презираемое: верхоглядство.
– Ну, мне иначе неинтересно… Короче, Шур, если бы Тушин не улетел, остался бы на Земле, он был бы, мне кажется, не из последних здесь.
– Я в этом никогда не сомневался.
– Зато другие сомневаются. Мол, астронавт, вернувшийся в другой земной век, обречён на комплекс неполноценности. И ты тоже повторил это в своём докладе о Рите. Помнишь?
– Было… Но ведь я излагал чужой спор. Это не мои мысли.
– Однако они и не возмущали тебя! Ты принял их как норму. А Тушин их разметал. Легко, спокойно… Дело в том, кто вернётся, какой человек. Один – отстанет. Другой – нагонит. Но чтоб отстать, не обязательно улетать в космос. Дураки, увы, никак не переводятся.
– Ты права. Это вечная проблема. Как любовь и смерть.
– Шур, я серьёзно.
– И я! Разве можно несерьёзно говорить о дураках? Каким же выводом ты их пригвоздила?
– Простым. Умный человек приспособится к любому веку и не будет лишним. О дураках же чего грустить? Они и в своём веке мешают. Да и не вернутся к нам дураки из космоса, потому что не попадут туда.
– Следовательно, проблемы нет?
– Ты толковый ребёнок. Но я ещё не кончила.
– Представляю, куда мы придём дальше.
– Терпи.
– Только ради великой цели…
– Какая же цель тебя вдохновляет?
– Надеюсь после лекции поцеловать тебя. Ждал целую неделю.
– А теперь зачем-то ждёшь конца лекции…
Шалея от радости, я притягиваю Таню к себе и целую её горячие губы, её глаза, её пылающие щёки. Она робко отвечает на мои поцелуи, а потом вдруг отстраняется.
– Ты с ума сошёл! – говорит она. – Кругом же люди!
Но люди спешат мимо нас по движущимся лентам тротуаров и, кажется, ничего не замечают. Никому до нас нет дела.
В нескольких шагах, за палисадником, я вижу террасу детского сада. На ней низенькие столики, горка санок. И никого нет. Терраса пуста и темна. И в окнах темно.
Я тащу Таню на террасу, отыскиваю на полу, возле барьера, санки, и мы садимся на них и снова целуемся. Теперь с улицы нас не видно. И мне опять, как когда-то давно, на городском катке, кажется, что лучше этого ничего в жизни быть не может.
Через полчаса мы снова идём по улице, и снова ловим пушистый снег горячими ладонями, и снова несутся внизу под нами низенькие обтекаемые, как капли, разноцветные биолёты.
Впереди, над высоким синим куполом Центрального концертного зала, пляшут разноцветные огни, впиваясь длинными языками в чёрное небо. Как будто гигантский костёр полыхает в ночи над домами. Огни пляшут ритмично, размеренно, и видно, что ими управляет чуткая нервная рука талантливого музыканта.
– «Марсианский прибой», – безошибочно определяет Таня, глядя на огни. – Они слушают в зале «Марсианский прибой». Наверно, Ричардс играет. Вроде его стиль. Правда?
– Возможно, – уклончиво отвечаю я. Не настолько я, к сожалению, силён в музыке, чтобы по цветовой гамме определять мастера. По звуку ещё отличил бы иного…
Пляшут в полной тишине над куполом зала длинные яркие огни, и каждый, кто глядит на них с улиц, слышит знакомую мелодию «Марсианского прибоя» – модной сонаты нынешнего года. Она звучит над городом бесшумно, никого не оглушая и никому не навязывая свой бешеный ритм. Кто хочет – смотрит и слышит. Кто не хочет – не смотрит.
– А Тушин так и не понял нашей цветомузыки, – грустно говорит Таня. – Он привык к прежним незрячим мелодиям. На корабле у них не было других. Но ведь это не так уж и важно! Правда?
– Это просто обидно. Я всегда очень уважал Тушина. Он для меня герой, понимаешь? Главный герой моего детства. Но ты прости, Танюш…
– Куда ты опять меня тянешь?
– Посмотри, какое толстое дерево!
– Ну и что?
– За ним так удобно целоваться! Никто не увидит!
– Ты сумасшедший! Но я люблю тебя!
До чего обманчивы девичьи «люблю!». И даже «очень люблю!». И даже «совершенно не могу без тебя!».
До чего легко они сменяются таким же горячим «не люблю!», «оказывается, не люблю!», «люблю, но не тебя…». До чего легко!
Я был уверен, что на такое способен кто угодно, только не Таня! Больше чем себе, верил ей!
Конечно, мы ссорились иногда, но ведь все ссорятся. И даже при ссорах я ни разу не обижал её. Это немыслимо: обидеть Таню. Она для меня святая. И отлично знает это.
Почему же письмо? За что?
Может, я действительно неудачник, и прав Женька Верхов? Я назвал его тогда, зимой, подлецом. Негромко. Никто больше не слыхал. Мы вдвоём говорили. А он отшатнулся и побледнел, и глянул на меня своими тёмными глазами бездонно и ненавидяще, и напророчил:
– Ты просто неудачник, Сандро! Тебя всегда будут преследовать неудачи! И ты это понимаешь и потому завидуешь!
А я не завидовал – презирал его. Он выдал за своё изобретение то, что удалось найти мне – эти самые коэмы, коробочки эмоциональной памяти, которые сделали его знаменитым.
Он, правда, не смог довести их до конца.
А я был близок к концу. Но всё бросил. Противно стало.
Таня тогда спорила со мной. Вовсю.
Мы бродили по хрустящему снегу парковых аллей, и она допытывалась:
– Почему ты молчишь? Почему громко не скажешь правду? Кончился бы этот кошмар!
– Не вижу кошмара.
– Но ведь тебя обокрали!
– Идея – не собственность. Кстати, это и не моя идея. Ты же сама подкинула мне книжку того фантаста. Двухсотлетней давности. Это его идея.
– Но ведь Женька знал, что ты работаешь… Он поступил нечестно, подло! И я, как дура, всё ему разболтала!
– Это дело его совести. И, пожалуйста, не называй себя дурой.
– Шур! А если я скажу всем то, что не хочешь говорить ты?
– Это будет уже совсем смешно!
– Обидно, Шур!
– Конечно, обидно, Танюш! – согласился я. – Но это не проблема жизни. Сделаю что-нибудь другое.
– Да ты просто доведи до конца коэмы! Ему ведь не под силу сделать обратную связь – от коробочки в мозг. А ты сделаешь – и всё станет ясно.
– Вот этого не буду! Скажут, что я продолжил дело Верхова. Развил его открытие. Не хочу быть продолжателем дела Верхова.
– Для кого эти коробочки, Шур? Для него? Или, может, для одного тебя?