Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В легком унынии мы решаем направиться в город и найти, где перекусить. Центральная улица здесь ничем не выдает своей центральности: полуасфальтовая, полубрусчатая, она так узка, что на ней не разъедутся две обычные машины. Мы с грохотом катим по этому каналу между домами с террасами и магазинчиками, пока наконец не встаем на прикол у городской церкви – той самой, которая каждое воскресенье набивалась до отказа благодаря Эпенштайну и его свите, включая Альберта с Германом. Поскольку теперь вечер воскресенья и мы в небольшом городке, почти все закрыто. Мы устремляемся к одному из немногих аборигенов, зачем-то оказавшихся в этот час на улице, – пожилой даме в шубе до земли и с традиционной местной прической – длинными седыми косами. Она говорит, что дальше по дороге будет Gasthof, который может быть открыт.
“Grüß Gott!” – владелица встречает нас тем же выражением, которое часто употреблял Альберт, обращаясь что к дорогому другу, что к не ценящему словесных изысков партийному чиновнику. “Wir wolten nur fragen, ob Sie die Küche auf haben?” – мы интересуемся, не закрылась ли у них уже кухня. К большому неудовольствию наших ворчащих желудков, женщина сообщает, что ужин будут подавать не раньше чем через час. Считая, что все было напрасно, мы планируем наше возвращение домой.
* * *
Герману, всегда неуютно чувствующему себя в стенах класса, не пришлись по нраву ни школа, ни, конечно, учителя. В конце концов, как он мог их уважать, если в то время считался только с тремя авторитетами: любимым крестным, матерью природой и, в первую очередь, самим собой. Много времени спустя Герман очень веселился при мысли, что ему, всемогущему рейхсмаршалу, когда-то приходилось ощущать на себе удары учительской трости.[29]
Положив начало, как оказалось, бесконечной веренице заведений, в которые он приходил и уходил, Герман получил первое образование в местном детском саду в Фюрте. Здесь его хватило на несколько истерик, и родителям пришлось забрать ребенка, чтобы поручить его заботам частного преподавателя на следующие четыре года. И, поскольку Герман все никак не унимался, было решено, что ежовые рукавицы немецкой системы школ-пансионов – это последнее средство для такого непослушного дитяти. Одиннадцатилетнего Германа отправили в одно из подобных заведений, находившееся в Ансбахе.
Герману сразу не понравилось в новой обстановке. Еда, которую раздавали в школьной столовой, была слишком противна его уже в том возрасте утонченному вкусу, без сомнения, перенятому от крестного. Она была настолько отвратительна, что он подговорил соучеников устроить протест против школьной кухни – протест, увенчавшийся полным разгромом. Униженный своим первым политическим опытом, Герман бежал. Как рассказывают, он выслал постельные принадлежности вперед себя в Фельденштайн, продал свою скрипку за десять марок, чтобы купить билет на поезд, и внезапно объявился дома.[30] Его спешно отослали обратно и, не слушая жалоб, вынудили и дальше подвергаться кулинарным унижениям.
Единственным убежищем для Германа за все годы в пансионе были летние каникулы, когда он мог приезжать в Маутерндорф. Для него окружающие замок леса и горы и являлись настоящей школой – здесь уроки преподавала природа, здесь в противостоянии она воспитывала волю человека. Когда дни укорачивались и воздух становился прозрачней, ему каждый год приходилось насильно возвращаться в место, которое он считал адом. Особенно он терпеть не мог уроки музыки, где его заставляли играть на скрипке, а не на фортепиано, учиться которому его изначально отдали родители. Ненависть Германа не только к струнным инструментам, но и ко всему заведению долго созревала внутри, пока наконец не представилась возможность ее выплеснуть.
Однажды на уроке ученикам дали задание написать сочинение об их героях. Притом что большинство детей стали писать о кайзере или Бисмарке, Герман выбрал в качестве предмета единственного человека, которого он почитал, – своего крестного, Германа фон Эпенштайна. На следующий день ему сказали явиться в кабинет директора и там устроили нагоняй за то, что он написал сочинение, прославляющее еврея. Имя Эпенштайна присутствовало в своего рода полу-“Готском альманахе” – публикации того времени, перечислявшей все благородные семейства с еврейскими корнями. Видимо, этот документ оказался под рукой у директора. Германа заставили в качестве наказания сотню раз написать: “Я не буду писать сочинения во славу евреев”.[31]
Но это были пустяки по сравнению с наказанием, устроенным Герману его соучениками. Его стали задирать, заставили ходить по школьному двору с позорной табличкой на шее: Mein Pate ist Jude, “Мой крестный отец – еврей” – такого Герман не слышал никогда раньше и не собирался с этим мириться. На следующее утро он снова сбежал из Ансбаха, хотя прежде отомстил за оскорбление своего героя, перерезав все струны на инструментах школьного оркестра.[32]
Почему-то этот урок антисемитизма никак не отразился на будущих моральных принципах Германа. Много лет спустя, будучи вторым по значению властителем Третьего рейха, он поддерживал, пассивно и иногда активно, преследования евреев, которыми занимался режим. Его брат Альберт, которому, насколько известно, в детстве повезло избежать такого жестокого урока, много лет спустя в покоренной нацистами Вене будет срывать повешенную чернорубашечниками его же брата[33] похожую табличку с пожилой еврейки.
Последняя выходка Германа в пансионе убедила родителей и крестного подумать об армии. Было ясно, что никакой обычный гражданский преподаватель не сможет обуздать дикий нрав мальчика. Человек в прусском военном мундире, покоритель австро-венгерского и французского войска представлялся единственной силой, способной на равных противостоять бунтующему духу Германа Геринга. Эпенштайн попросил кого надо об одолжении, выделил средства и сумел пристроить Германа в военную академию в Карлсруэ.
Отбыть в военную школу – это была сбывшаяся мечта для мальчика, который с самых ранних лет выказывал пристрастие ко всему связанному с армией. Герман в своей бурской “форме”, состоявшей из шорт цвета хаки и широкополой шляпы, проводил часы у себя комнате, разыгрывая сражения бурских войн. Много лет спустя в качестве настоящего военного командира Герман рассказывал болгарскому королю Борису, что во время таких комнатных битв он использовал зеркала, чтобы удвоить количество своих войск.[34] Это обстоятельство заставляет подумать, уж не сохранил ли Герман Геринг, главнокомандующий люфтваффе с резко убывающим в последние годы войны количеством самолетов, свое старое зеркало, чтобы с его помощью делать доклады Гитлеру о положении дел на воздушных фронтах.