Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В холле встречаю сына Али Блум и его жену. В ожидании других членов семьи они неуверенно торчат там без цели. Мы не знаю уже сколько раз пожали руки друг другу. Сыну я доверяю, в невестке не так уж уверен. Это из-за Али, для которой та оставалась всегда «немчурой». Сын вывез ее после войны из разбомбленной Рурской области. Али ставила это ему в упрек долгие годы.
К всеобщему удивлению, было заказано католическое погребение. Мы и понятия не имели, что, кроме профессора Де Грааффа, она поклонялась чему-то еще.
В часовне сижу рядом с Мике, нашей старшей сестрой. Гроб стоит перед алтарем. Цветов не так уж и много. Вижу ленту с надписью «Дорогой бабушке», потом появляется священник, отец Эссефелд из близлежащего монастыря. За ним следует служка, не мальчик с влажной прической «ёжик», каким и я был когда-то, а дряхлый Тойниссен, который, шаркая башмаками, скорбно идет позади. Я испытываю стыд за обоих. Ни тот ни другой совсем не смотрятся как «служители таинств».
Хор прямо-таки великолепен: пятеро пожилых мужчин, которые поют довольно замысловатую мессу. Особой печали не ощущается. Седовласые мужчины с животиками. В каких-то замызганных пиджаках со следами пепла. Для них это золотое время, на закате догмы, когда едва ли где отыщешь церковный хор, и уж во всяком случае не для мессы в рабочий день. Мое любимое Dies Irae[19] они не поют. Конечно: чересчур длинно.
Мне всегда казалось, что Али себе на уме, и меня коробит, что она уходит от нас под пение реквиема. После Kyrie[20] Эссефелд, вместе со старым Тойниссеном, который хрипит позади него, раскатисто, вплотную ко рту держа микрофон, поет песню Хююба Оостерхёйса[21]:
Из семьи никто не поет. Сидят и угрюмо смотрят на Эссефелда.
В часовню заходит Тоос. Милая слабоумная женщина, уже много лет живущая в Де Лифдеберге. Низенькая, полная, помешанная на спортивной обуви (сегодня она надела светло-розовую пару), как всегда, в просторном платье с огромными цветами по моде 1958 года. Бесцеремонно выискивает себе место поближе. Она любит хостии и знает, что так достанется и на ее долю.
Эссефелд читает: «Дни человека – как трава; как цвет полевой, так он цветет. Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его»[22].
Несмотря на его нечеткую дикцию – он произносит это на манер «еники-беники», – от этих слов во мне всё замирает. Потом он читает из Откровения: «И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю всё новое!»[23] На большинстве лиц я вижу скуку, которая охватывает людей, когда читают из Библии. To the dull all is dull[24].
Проповедь короткая и бесцветная. Из слов Эссефелда заключаю, что Али он не знал и явно ее недооценивает. И он не единственный, судя по цветам с надписью «Дорогой бабушке». Тоос вынимает изо рта нижний протез и после тщательного исследования начинает начисто вылизывать его языком. Эссефелд невозмутимо сообщает нам о пожелании, чтобы Али обрела наконец пристанище, где ей будет уже не столь тесно. «Но и гораздо теплее», – ловит мое ухо шепот и влажное дыхание Мике. Тоос с клацающим звуком водружает протез на место и озирается вокруг с довольной гримасой.
Из семьи Али никто не подходит к причастию. Тоос жадно жует полученную облатку. Эссефелд дает и мне тоже. «Ведь и тебе нужно», – читаю в его глазах.
Гроб вывозят наружу, визгливым скрипом колесиков перекрывая пение In Paradisum[25]. «Да проводят тебя ангелы в Рай; да примут тебя мученики и да впустят они тебя в святой град Иерусалим! Да приветствует тебя хор ангелов, и, как Лазарь, который когда-то был нищим, упокойся навеки».
Несмотря на текст, в этом песнопении я всегда слышал отчаяние. Может быть, из-за момента, когда его исполняют: при выносе гроба из церкви. Или же из-за столпившихся на другой стороне могилы ангелов, мучеников и Лазаря, дающих понять, что для этого умершего здесь на земле и впрямь всё закончено.
Песнопение еще не смолкло, а Тойниссен уже начинает гасить свечи. Одна из них слишком высока для него, и он не может до нее дотянуться. Руки его дрожат, и ему никак не удается сверху накрыть свечу колпачком, поэтому он несколько раз ударяет гасителем по фитилю, пытаясь сбить пламя, пока, поколебавшись из стороны в сторону, оно наконец не гаснет.
Мы с Мике решаем вместе со всеми идти в крематорий.
– К чему это? – морщится Яаарсма.
– Это же Али Блум! Никогда не знаешь, чего от нее ожидать, – отзывается Мике, – мы хотим быть уверены.
У входа нас встречает стерильный молодой человек в строгом костюме и цилиндре, возвышающемся над осыпанным последними подростковыми прыщами лицом. Его одеяние вовсе не черного цвета – ровно в той степени, что и рамка нынешних извещений о смерти: как если бы погребальная служба вынесла решение относительно Смерти, согласно которому следовало бы считать ее более легкой и, якобы по нашему настоянию, принимать ее не слишком всерьез.
Нас подводят к книге соболезнований, и мы послушно вписываем свои имена. Затем нас, как «участников церемонии», пропускают в помещение, где уже собрались члены семьи. Мужчины разговаривают об автомобилях, женщины о нарядах. Мы им помеха. Просторное помещение, как раз с нашей стороны два туалета. И в конце концов каждый из присутствующих устремляется туда, сопровождаемый общим хихиканьем. Потом они закуривают, то и дело прогуливаясь к единственной пепельнице.
Вскоре убийственно вычищенный молодой человек приглашает нас проследовать в зал прощания – не то зал ожидания, не то зал заседаний, не то парковочный гараж, в современном духе, никаких дубовых панелей, обильно залитый белым канцерогенным светом.
Впереди стоит гроб. В изголовье прозрачный пластмассовый крест со скругленными гранями. Орган играет Het peerd van Ome Loeks is dood[26] – по крайней мере, при первых же звуках именно эти слова приходят мне в голову. Мы осторожно рассаживаемся. Эссефелд кропит гроб святой водой, читает Отче наш и Богородичную молитву, желает Али Блум обрести Вечный Покой в озарении Вечного Света.