Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она побежала к ней и восторженно бросилась в ее объятья, что вызвало у меня новый приступ злобы и ненависти. С этого момента они только и делали, что болтали, секретничали, откровенничали – но в полный голос. Они, мол, хорошо знают эту каторгу, эту работу с людьми, эту публику, которая иногда бывает просто невыносима, которая вываливает на тебя все свои проблемы, разочарования, а ты должен глотать все это, прикусив язык. Вот что значит работать. Не то что я – сижу в бумажном пузыре, одурманенная книгами, не приспособленная к реальной жизни. Мне хотелось, чтобы Лоренцо вмешался, защитил меня, но он только смеялся – тоже подпал под чары моей матери – и услужливо помогал Кристиану, который готовил ризотто с макканьо, раскрывая ему биелловские секреты приготовления хорошего соуса и рассказывая о своей жизни свободного художника. «Мне бы только ему руку пожать, Васко. Клянусь. И можно будет умереть счастливым».
Потом ночью, когда Беатриче обрабатывала фотографии, прибавляя белого и делая свои ноги стройнее, а моя мать с Кристианом уже спали, устроившись в кухне, словно два бойскаута, Лоренцо похлопал меня по плечу, возвращая в реальность. Я недовольно обернулась. Он лежал на боку, весь взбудораженный, я же хотела вернуться к своей книге.
– Эли, – начал он, – как тебе, наверное, привольно в детстве жилось… Не знаю твоего отца, но если он хоть чуть-чуть похож на твою мать, то ты росла просто как в раю.
Я положила на тумбочку «Спокойный хаос». Название книги идеально подходило к моему состоянию; переплюнуть его могли, может, только «Гроздья гнева».
– Лоренцо, – спокойно ответила я, – я все детство пялилась на одну и ту же пару гор, пока моя мать куда-то уходила, бог знает где пропадала и возвращалась в два часа ночи. Когда я заболевала, но чувствовала себя не очень плохо, она усаживала меня к телевизору на восемь часов. А когда заболевала серьезно – я вообще молчу. По вечерам меня кормил брат. Я выросла на пицце и картофельных палочках. Я годами ходила одетая как пугало, не зная об этом, и все надо мной смеялись. Сейчас, погоди, покажу тебе рай.
Я подняла майку, обнажив безмолвный белый шрам в левой части спины.
– Еще вот столечко, – я показала пальцами, сколько именно, – вот столечко, Лоренцо, и меня бы забрали социальные службы.
Лоренцо опустил глаза, сел. Потом поднял взгляд и посмотрел на меня с такой серьезностью, которую я никогда не забуду:
– Я понял, было нелегко, Элиза. Но, возможно, однажды ты напишешь книгу. А я со своей дружной семьей, со своими учебными каникулами за границей, с внешней безупречностью стану тем, кем не хочу быть.
* * *
Простите, что не понимала вас. Вы оба, Лоренцо и Беатриче.
Раньше я и вообразить не могла, что мне в голову вообще придет подобная фраза. Но рассказ для того и нужен: чтобы осознавать.
Первая сессия завершилась у меня вереницей тридцаток. Беатриче получала то 22, то 23, Лоренцо в среднем сдавал на 26, что для него означало провал: идеальный сын не может приносить такие посредственные оценки. С другой стороны, революционный поэт не может изучать инженерное дело. Моравиа был давно забыт. И я – иногда я просто гений – пыталась утешить его:
– Слушай, это сложно: физика, металлургия. Не то что современная поэзия!
– Я знаю, – мрачно отвечал он.
– У тебя будет суперработа потом, с мегазарплатой, – смеялась я, – а я буду безработная.
Но Лоренцо не смеялся.
А Беатриче – и того меньше.
Думаю, что в начале 2006-го она была на грани депрессии. Похороненная заживо в этом чулане, бледная, хмурая, с сальными волосами – прямо как мой отец. Дошло даже до того, что она и слышать не хотела о новых фотографиях. Переделывала старые, иногда публиковала и чувствовала себя так же, как я всю жизнь до этого: аутсайдером.
Она не хотела выходить, заниматься в библиотеке вместе с другими ребятами, как я. Не стремилась ни с кем знакомиться. Звонила домой раз в три недели узнать, как там Людовико – единственный из всех родственников, кто для нее что-то значил, – а дела у него были плохи: проблемы в школе, проблемы с наркотиками. Ее сестра Костанца даже не здоровалась с ней; на отца она наложила даже еще более сильное табу, чем на смерть матери. Она была одна во всем мире. А я что?
А я не хотела этого замечать. Я была слишком счастлива и не собиралась портить себе праздник из-за этих двоих, которые всегда были такими красивыми, счастливыми, удачливыми. И которых я все же любила, вроде бы.
Которых все же любила.
Которых все же люблю.
Теперь моя очередь, думала я. Хватит, наелась: дайте мне хоть немного понаслаждаться, ради бога! К тому же где-то в самой дальней галактике внутри меня я ощущала, что это счастье не совсем настоящее и долго не продлится. Что хоть я и царю тут, на втором этаже на виа Маскарелла, мир вокруг уже работает на Беатриче. Я не могла этого знать, однако за океаном Марк Цукерберг уже начал действовать и вовсю старался, чтобы выпрямить дорогу к будущему для моей бывшей лучшей подруги. Все то дерьмо, что она вынесла в этой комнатке из «Преступления и наказания», на самом дне, считая каждый цент, плача по ночам, в итоге только еще больше распалило ее и побудило запрыгнуть на счастливый поезд, который проходит только раз. И она села на него – о да, села! – с ножом в зубах и автоматом наперевес.
Такая, как она, не могла проиграть. Не спрашивайте почему; это просто было очевидно, и, разумеется, краткий период неудач не мог разорвать волшебную прямую линию, о которой мечтает любой капиталист, – бесконечный подъем.
Поворотный момент ждал Беа за углом и решительно явился к ней двадцать второго февраля, в день ее двадцатилетия, в образе молодой преподавательницы без комплексов, которая вела – и до сих пор ведет – онлайн-курс по статистической обработке баз данных. Некоей Тицианы Селлы, которую я специально разыскала несколько лет назад одним печальным, дождливым, мрачным вечером – после того, как выпила