Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цитату можно бы и остановить, но никто — кроме МЦ — нам не даст эти существенные подробности:
Теперь слушайте:
Когда-то (в 1918 г., весной) мы с Вами сидели рядом за ужином у Цетлинов. Вы сказали: «Я хочу написать большой роман: с любовью, с героиней — как Бальзак». И я подумала: «Как хорошо. Как точно. Как вне самолюбия. — Поэт». Потом я Вас пригласила: «Буду рада, если» — Вы не пришли, потому что ничего нового в жизни не хочется.
Зимой 1919 г. встреча на Моховой. Вы несли продавать Соловьева — «потому что в доме совсем нет хлеба». — А сколько у Вас выходит хлеба в день?»
— «5 фунтов». — «А у меня 3». — «Пишете?» — «Да (или нет, не важно)».
— «Прощайте». — «Прощайте». (Книги. — Хлеб. — Человек.)
Зимой 1920 г., перед отъездом Эренбурга, в Союзе Писателей читаю «Царь-Девицу» со всей робостью: 1. рваных валенок, 2. русской своей речи, 3. Явно — большой рукописи. Недоуменный вопрос на круговую: «Господа, фабула ясна?» и ободряющее хоровое: «Совсем нет. Доходят отдельные строчки».
Потом — уже ухожу — Ваш оклик: «М И!» — «Ах, Вы здесь? Как я рада!» — «Фабула ясна, дело в том, что Вы даете ее разъединенно, отдельными взрывами, в прерванности».
И мое молчаливое: Зорок. — Поэт.
Осень 1921 г. Моя трущоба в Борисоглебском переулке. Вы в дверях. Письмо от И Г. Перебарывая первую жадность, заглушая радость ропотом слов (письмо так и лежит нераспечатанным) — расспросы: «Как живете? Пишете ли? Что — сейчас — Москва?» и Ваше — как глухо! — «Река… Паром… Берега ли ко мне, я ли к берегу… А может быть и берегов нет… А может быть и» — И я, мысленно: Косноязычие большого. — Темноты.
11-го (по-старому) апреля 1922 г. — Похороны Т. Ф. Скрябиной. Я была с ней в дружбе два года подряд, — ее единственным женским другом за жизнь. Дружба суровая: вся наделе и беседе, мужская, вне нежности земных примет.
И вот провожаю ее большие глаза в землю.
Иду с Коганом, потом еще с каким-то, и вдруг — рука на рукав — как лапа: Вы. — Я об этом тогда писала Эренбургу. Говорили о нем, я просила Вас писать ему, говорила о его безмерной любви к Вам, Вы принимали недоуменно, даже с тяжестью: «Совсем не понимаю за что… Как трудно…» (Мне было больно за И. Г., и этого я ему не писала.) — «Я прочла Ваши стихи про голод…» — «Не говорите. Это позор. Я совсем другого хотел. Но знаете — бывает так: над головой сонмами, а посмотришь: белая бумага. Проплыло. Не коснулось стола. А это я написал в последнюю минуту: пристают, звонят, номер не выйдет…»
Потом рассказывали об Ахматовой. Я спросила об основной ее земной примете. И Вы, вглядываясь: — Чистота внимания. Она напоминает мне сестру. Потом Вы меня хвалили («хотя этого говорить в лицо не нужно») за то, что я эти годы все-таки писала, — ах, главное я и забыла! — «Знаете, кому очень понравилась Ваша книга? — Маяковскому». Это была большая радость: дар всей чужести, побежденные пространства (времена?).
Я — правда — просияла внутри.
Стихи Ваши я знаю мало: раз слышала Вас с эстрады, Вы тогда сплошь забывали, книги Вашей не видела. То, что мне говорил Эренбург — ударяло сразу, захлестывало: дребезгом, щебетом, всем сразу: как Жизнь. Бег по кругу, но круг — мир (вселенная) и Вы — в самом начале, и никогда не кончите, ибо смертны. Поэзия умыслов, — согласны?
Это я говорю по тем пяти-шести стихотворениям, которые знаю.
Скоро выйдет моя книга «Ремесло», — стихи за последние полтора года. Пришлю вам с радостью. А пока посылаю две крохотные книжечки, вышедшие здесь без меня — просто чтобы окупить дорогу: «Стихи к Блоку» и «Разлука».
На своей «Разлуке» она написала: «Борису Пастернаку — навстречу!».
Но какова ее первая реакция на незнакомый почерк. Издерганность, ожидание нападки, готовность дать сдачи. Он первый начал…
Тридцатого июня — первого июля происходит колоссальное для МЦ событие: она читает-проглатывает пастернаковскую «Сестру мою — жизнь». Отзыв на книгу выливается сразу же, с 3 по 7 июля, и назван метафорически — «Световой ливень. Поэзия вечной мужественности». Концовка такова: «Это не отзыв: попытка выхода, чтобы не захлебнуться». Это вот именно захлеб. Воспроизведение пастернаковской стилистики своими средствами. Так рецензий не пишут, это стихопроза. (Чем-то это похоже на импрессионистическую эссеистику Эренбурга, которому посвящен очерк МЦ.)
…Стих — формула его сущности. Божественное «иначе нельзя». Там, где может быть перевес «формы» над «содержанием», или «содержания» над «формой», — там сущность никогда и не ночевала. — И подражать ему нельзя: подражаемы только одежды. Нужно родиться вторым таким.
О доказуемых сокровищах поэзии Пастернака (ритмах, размерах и пр.) скажут в свое время другие — и наверно не с меньшей затронутостью, чем я — о сокровищах недоказуемых.
Это дело специалистов поэзии. Моя же специальность — Жизнь.
— «Сестра моя Жизнь»! — Первое мое движение, стерпев ее всю: от первого удара до последнего — руки настежь — так, чтоб все суставы хрустнули. Я попала под нее, как под ливень.
— Ливень: все небо на голову, отвесом — ливень впрямь, ливень вкось, — сквозь, сквозняк, спор световых лучей и дождевых, — ты ни при чем: раз уж попал — расти!
— Световой ливень.
(О, равенство, равенство! Скольких нужно было обокрасть Богу вплоть до седьмого колена, чтобы создать одного такого Пастернака!)
— Он создан до Адама.
Пастернак — это сплошное настежь: глаза, ноздри, уши, губы, руки. До него ничего не было. Все двери с петли: в Жизнь! И вместе с тем, его более чем кого-либо нужно вскрыть. (Поэзия Умыслов.) (курсив мой. — И. Ф.)
МЦ стремится унять эмоции, перейти к аналитике, разбивает материал на три части — «Пастернак и быт», «Пастернак и день», «Пастернак и дождь», и вот каков ее анализ:
Быт. Тяжкое слово. Почти как: бык. Выношу его только, когда за ним следует: кочевников. Быт, это — дуб, и под дубом (в круг) скамья, и на скамье дед, который вчера был внук, и внук, который завтра будет дед — Бытовой дуб и дубовый быт. Добротно, душно, неизбывно. Почти что забываешь, что дуб, как древо, посвященное Зевесу, чаще других удостаивается его милости: молнии. И, когда мы это совсем забываем, в последнюю секунду, на выручку, — молнией в наши дубовые лбы: Байрон, Гейне, Пастернак.
Пастернак и Маяковский. Нет, Пастернак страшней. Одним его «Послесловием» с головой покрыты все 150 миллионов — Маяковского.
Быт для Пастернака — удерж, не более чем земля — примета (прикрепа) удержать (удержаться).
Ибо исконный соблазн таких душ — несомненно — во всей осиянности: Гибель (курсив мой. — И. Ф.)
Летний день 17-го года жарок: в лоск — под топотом спотыкающегося фронта. Как же встретил Пастернак эту лавину из лавин — Революцию?