Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспышки голода 1876–1877 и 1896–1897 годов в первую очередь волновали колониальных начальников тем, что устоявшиеся социальные механизмы переставали работать: потенциально опасные «преступные классы» необходимо было переселять, что грозило социальными и политическими волнениями. Но власти опасались не только вспышек преступности: памятуя о массовых беспорядках 1857–1858 годов, в массе праздношатающихся голодных людей видели серьезную угрозу общественному порядку[494]. Переселение в город, пригород или орошаемый район представлялось наиболее рациональной стратегией выживания при голоде, так что «праздношатание» властью трактовалось как иррациональное бегство и проявление «слепых инстинктов дикого зверя»[495]. В одночасье объекты лучших гуманистических переживаний и забот обернулись «зловредными паразитами» и «абсолютно бесполезными и никчемными общественными элементами»[496]. Подобные умонастроения любезно подставили плечо чиновникам, дабы тем удобнее было «предпринять первый шаг по борьбе с голодом»[497]: массово задержать его изможденных, но потенциально опасных «праздношатающихся» жертв. Группы задержанных голодающих концентрировали в лагеря, где заставляли трудиться в обмен на паек.
Это был не первый случай голода в Индии, и в прошлом «Бритиш Радж»[498] щедро раздавал голодающим зерно. Однако в 1890-е годы власти отдавали предпочтение практике коллективных задержаний и временной изоляции голодающих: по городам устраивались целые рейды, в результате которых «задержанных всеми средствами вплоть до насильственных старались оставить в лагере»[499]. Чиновники администрации и сами признавали, что принудительные задержания зачастую представляли собой «процедуру, весьма далекую от законных и демократических норм, скорее смахивающую на преступное нападение»[500]. По-армейски прямо и строго суть дела описал подполковник Томсон, тогдашний санитарный комиссар Северо-Западных провинций (будущий начальник британских концлагерей во время войны в Южной Африке), заявивший, что все пересуды «о каких-то “правах” <…> канули в сражении не менее чудовищном, чем сам голод». Нельзя допускать даже обсуждения приказов, не говоря уж о том, чтобы «рассматривать их в суде»; напротив, эффективность «всей кампании» зиждется на «фигуре лидера, то есть – Диктатора, слово которого есть конечный приговор, нещадно карающий» любого, кто поднял голос против государственной воли [Toh mson 1914: 115–116].
Помимо концентрации «праздношатающихся» голодающих, по мере ухудшения ситуации власти также стали отправлять на временное поселение в лагеря и вполне оседлых, «респектабельных» земледельцев. Нежелание властей как мириться с потенциальными убытками, так и вмешиваться в ценовую политику на рынке зерна отражалось в мизерных пайках, выделяемых голодающим, вынужденным за это тесниться в громадных жилых комплексах и изнурительно трудиться на общественных работах. По сути, то же настроение, что ранее привело к образованию работных домов и трудовых колоний в Британии, вылилось в Индии в создание лагерей помощи, главными условиями получения которой являлись строжайшая трудовая дисциплина и необходимость неукоснительно отбыть установленный срок.
Журналист Уильям Дигби[501] отметил, что даже «более благополучные жители Индии питали к лагерям помощи то же отвращение, с которым относились к работным домам в Англии обычные малообеспеченные люди», указывая, что «скотские условия лагерей помощи, в которые вынужденно отдает себя бедствующий человек, отвращает от любой государственной милости и более стабильные классы» [Digby 1878, 2: 351, 295]. Однако дело в том, что тяжелые условия существования в лагерях помощи, которые их обитатели ставили в один ряд с прочими репрессивными мерами британских властей, задумывались чиновниками именно таким образом, чтобы стать своего рода «форпостом», не позволяющим попавшим в беду еще и впасть в «грех уныния и лености». Как бы в довесок к «заслуженной мере боли» лагерь предоставлял скудную пайку тем, у кого не было иного выбора, как принять ее, отсеивая их от прочих нуждавшихся, кто еще мог как-то сводить концы с концами [Ignatieff 1989]. Битком набитые голодающими общежития трудовых лагерей прекрасно отражали идеологию laissez-faire и в целом отношение к рабочей силе викторианского правительства: считалось, что принятых мер вполне достаточно и более щедрых благотворительных жестов уже не требуется.
Новая вспышка чумы 1896 года в Бомбее, Кейптауне и ряде других колониальных портов империи подарила британским властям очередную возможность прибегнуть к концентрационным лагерям под эгидой радения за колониальное благополучие. История лепрозориев наглядно показывает, что практика принудительной сегрегации издавна применялась не только как мера здравоохранения, но и даже в большей степени как способ исключения из общества. Схожим образом метафоры болезни и нечистоты исправно служили лагерным системам XX столетия; впрочем, что касается чумы, страх заразиться чудовищной болезнью был далеко не метафорой.
Медицинское начальство колоний считало принудительное содержание в карантине объективно необходимой мерой, предписанной современной медициной и гигиеной; однако тотальные обыски и жестокие задержания «подозреваемых» (в антисанитарии) трудно объяснить с точки зрения одной лишь науки, вне социального и расового контекста. Подобно обитателям лондонских трущоб, бедняки и бродяги в колониях также представлялись местным властям угрозой общественному порядку, так что неудивительно, что противопоставление «неотесанного и грязного туземца» лощеному и вышколенному британскому офицеру в белоснежной форме колониальных войск стало стереотипным. Подобные стереотипы ладно встраивались и в расовый имперский дискурс – ведь из колониальных нечистот вытекал также и общий вывод о «подчас завуалированных, но все же угрозах политике, жизни, морали и культуре» [Chandavarkar 1992: 211]. Таким образом, чумные лагеря с колючей проволокой применялись британскими властями исходя из социальных, культурных и политических предпосылок, не имеющих к эпидемии прямого отношения.
Принудительная отправка населения в карантинные лагеря во время чумы осуществлялась в русле той же логики, что и прочие ссылки: что определенная группа подозревается в наличии преступных намерений или осуществляет преступную деятельность. Это подтверждается и корреспонденцией официальных лиц, где одни и те же группы постоянно называются то жертвами, то злоумышленниками. Конечно, жертвам пандемии сопереживали, однако куда большую популярность завоевал образ индуса или африканца – разносчика чумы, злоумышляющего бежать, сея на своем пути заразу и смерть, что сообщало властям необходимый импульс к тому, чтобы данную группу задержать и изолировать за колючей проволокой[502]. Подобно тому как в викторианской социальной реформе отразились представления о «слоях, представляющих потенциальную опасность», суровые меры, принятые колониальными властями при пандемии чумы, также были направлены сугубо на «представителей ненадежных классов», не затрагивая ни европейцев, ни (зачастую) членов высших сословий индийского общества[503]. Таким образом, чумные лагеря являлись превентивной мерой, направленной на определенные социальные классы, подозреваемые в наличии в их среде заболевания, а не на конкретных лиц, болезнь которых была бы подтверждена строгими медицинскими данными.
Тут можно вспомнить слова Луи-Эдуарда Шевалье о том, что «не следует