Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Приснилось, приснилось, господин офицер! — Боровой упруго вскочил со ступеньки и кинулся в дом. Оттуда сразу послышался его разъяренный крик, перемежаемый матерками.
Хозяин в ответ пытался что-то глухо и невнятно бубнить, но Боровой тут же перебивал его и начинал орать и материться еще громче. Внезапно все стихло, как отрезало, и в наступившей тишине послышался смачный звук увесистой оплеухи.
Боровой выскочил на крыльцо, едва не сшиб со ступеньки Петра и бросился к бане, косолапо раскидывая в беге толстые ноги. Рывком распахнул дверь, согнувшись, нырнул в темное нутро, но тут же вылетел обратно, размахивая пустой глиняной чашкой.
— Затопчу! — ревел он, — затопчу, сволочуга!
И снова — в дом. Хряпнулась об пол чашка, слышно было, как с глухим стуком разлетелись осколки. А дальше, без перерыва, сплошные, хлесткие удары. Истошно заголосила баба. Удары прекратились. Боровой вывалился на крыльцо, изумленно оглядел свой сжатый кулачище и нежно подул на него. А после пожаловался:
— Морда у дурака, как каменна! У-у-ух, господин офицер, дела у нас — хуже некуда! Собирайся, поедем.
— Куда?
— Домой поедем, хватит, попутешествовали!
— А юродивый-то ушел?
— Улетел! На ковре-самолете! Собирайся скорей и не приставай с расспросами, надо будет — сам скажу. Ты же клялся, что нелюбопытный.
Петр не отозвался.
Хозяин, сплевывая кровь с разбитых губ, быстро запряг лошадей, сам отчинил тяжеленные ворота. Делал все это, не поднимая глаз, уперев взгляд себе под ноги.
— И гляди у меня, — обернувшись, размашисто погрозил ему бичом Боровой, — во все шары гляди, иначе я тебе их вышибу!
Хорошо отдохнувшие лошади сразу взяли веселый ход. К вечеру выбрались на тракт и заночевали на первом же постоялом дворе, где беспощадно разбойничали голодные и вездесущие клопы. Петр с Боровым чесались, ворочались и, в конце концов, не выдержав, дружно поднялись еще до рассвета, отказались от чая и выехали на Томск.
Всю дорогу Боровой мычал непонятную песню без слов, о чем-то напряженно думал и время от времени, встряхиваясь, протяжно выговаривал:
— Ничо-о-о, па-а-ря, вы-ы-едем!
Поездка с Боровым никакой ясности не добавила — наоборот, еще сильней все запутала. Тихону Трофимовичу с Петром только и оставалось, что теряться в догадках и предположениях. Между тем миновала Масленица, наступал Великий пост и в аккурат накануне Прощеного воскресенья взыграло солнце и обвалилось тепло, да такое напористое, что на склонах томских улиц забулькали первые ручьи. Правда, утром придавил морозец и улицы зазвенели хрупким ледком, но солнце поднималось яркое и уже по-весеннему веселое. Сосульки на крышах дружно ударили гулкой капелью; воробьи, пережившие зиму, захлебывались в радостном чириканье. В прохладном, звенящем воздухе ядрено пахло конским навозом.
Всякому знающему человеку было ведомо, что еще десяток таких дней — и тракт расквасится до голой земли. Боровой заторопился, назначил время отъезда, и начались спешные сборы. Ехать решили на двух одинарных подводах, третьего коня брали для запаса, на всякий случай, пускай бежит в поводу без груза. На двух санях, стоящих во дворе, основательно укладывали топоры, пилы, веревки, гвозди, скобы, таганок, котел… — Боровой сам следил, чтобы ничего не забыли.
— В буреломе просить не у кого будет, там одна надежа — на самих себя, — приговаривал он и хитровато при этом ухмылялся.
На другие сани укладывали съестное: сушеную рыбу, вяленое мясо, чай, соль, сахар…
— Как там сухари, поспели? — спросил Боровой у Петра, и тот отправился в нижнюю половину дома, чтобы узнать у Феклуши — готовы ли сухари. Их собирались насушить мешка три, с запасом.
Узкие деревянные ступеньки вели вниз. Там стояла большущая, как беременная корова, печь, столы, лавки, и тянуло отсюда всегда теплом, запахами жареного и пареного, а так как дверь из-за жары частенько оставляли приоткрытой, то запахи эти выползали во двор и были настолько соблазнительны, что хочешь не хочешь, а сглотишь слюнку, сам того не замечая. С недавних пор Петр стал наведываться сюда все чаще и чаще. Особый уют, царивший здесь, обволакивал его неведомым доселе спокойствием; временами ему даже казалось, что он наяву задремывает, ни о чем не думая, ничего не вспоминая из прошлого и ничего не загадывая на будущее. Феклуша проворно хозяйничала, изредка и украдкой поглядывала на него, а он, придвинув табуретку поближе к зеву печки, не отрывал глаз от плавно загибающегося пламени, беззвучно ускользавшего в дымоход. На лице шевелились алые отсветы, и казалось, что Петр вот-вот истает, исчезнет…
Сегодня печь уже протопилась, и из ее жаркого нутра Феклуша доставала железные листы, на которых прокалились до звона широкие, с мужичью ладонь, сухари.
— Сейчас, Петр Алексеич, — опережая его вопрос, заторопилась Феклуша, — вот охолонут маленько — и ссыплю, вон и мешки готовы.
От печного жара она разрумянилась, глаза блестели, на лбу металась пушистая прядка волос, выскользнувшая из-под платка. Под просторной обыденной кофточкой колыхалась высокая грудь, и Петр, сам того не замечая, невольно загляделся. Словно почувствовав его взгляд, Феклуша обернулась, спросила:
— Хотите песню послушать, Петр Алексеич? Душевную…
— Песню? — удивился он, — и кто петь будет?
— Да вот, деда Семен, он меня своим песням учит, я его кормлю, Тихон Трофимыч разрешил, а он учит…
Только теперь Петр заметил, что в самом дальнем углу, притулившись на краешке широкой лавки, сидел согбенный старичок в заплатанной и вылинявшей, но чистой рубашке. Реденькие седые волосы были аккуратно расчесаны на две стороны, такая же седая борода волнисто пушилась, плавно опускаясь на хилую, усохшую грудь. Но маленькие карие глазки светились по-молодому задорно, и все личико старичка тоже светилось, будто он держал перед собой невидимую свечку.
— Доброго здоровья тебе, радость моя, — заговорил старичок, отодвигая от себя пустую чашку. Старательно облизал деревянную ложку, соскреб в ладонь хлебные крошки со стола, кинул в рот, — мужа тебе удалого да разумного, чтоб жалел тебя, а от людей — почтение. Песню сыграть просишь? Со всей душой для тебя, ягодка. А ты присаживайся, молодец, в ногах, говорят, правды нет.
Петр шагнул, присел на другой край лавки. Теперь старичок был прямо перед ним. А с другой стороны неслышно опустилась на табуретку Феклуша, сложила на коленях руки и напомнила:
— Деда Семен, ты новую обещал. Не забыл?
Старичок закрыл глаза и будто пригасил веселый свет, озарявший его лицо. Запел:
Житейское море
Играит волнами,
В нем радость и горе
Всегда перед нами.
Никто не узнаит,
Никто не ручится,
Что завтра с ним станет,