Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только, мол, все те же «незримые миру» гоголевские «слезы», вызванные в жизнерадостном, от природы одаренном светлым юмором писателе тяжелою русскою действительностью и болезнью, помешали Антону Павловичу до конца остаться беззаботно веселым юмористом (уж не в стиле ли Джерома К. Джерома?8).
Какое глубокое непонимание гг. русскими критиками Чехова, алиас – самих себя!
Прежде всего можно поставить вопрос, существовал ли когда-либо и существует ли в среде русской интеллигенции хоть один чистокровный юморист, совместим ли этот тип с понятием о русском интеллигенте?
После такой оговорки необходимо заметить, что если бы, скажем, Гоголь не написал бы ни «Мертвых душ», где юмор почти незаметно переходит в злую сатиру, ни «Ревизора», насквозь пропитанного злобно-сатирическим элементом, а остался бы лишь при «Вечерах на хуторе», да «Миргороде», то и тогда бы он был писателем очень заметным, «без пяти минут» – великим.
При таких условиях действительно можно говорить о преобладании, хотя бы и неустойчивом, в таланте писателя «светлого юмора».
Но что же сохранилось бы от Чехова, если бы он не перешагнул шутя искусственно созданных для «Антоши Чехонте» границ, обусловленных сравнительною легкостью проникновения «новичка» в литературную область, котировавшуюся общественными манерами восьмидесятых годов ниже самых мизерных уличных листков? Ведь А. П. Чехов и начинается-то только там, где бесповоротно умирает Антоша Чехонте, да и в «Будильнике»9 заметил его, как говорят, Д. В. Григорович отнюдь не за «искристость» его «светлого юмора», а за очень далекие от юмора нотки, проскальзывавшие уже в ту пору в юношеских писаниях Чехова.
Юмор Чехова – не более чем напускная развязность очень молодого, естественно застенчивого и, вероятно, юношески самолюбивого человека. Позволительно думать, что и в жизни писателя юмор играл ту же роль: в маскарадном костюме всегда чувствуешь себя свободнее.
Но зато маскарадные костюмы никогда не отличаются высокою добротностью, что приходится сказать и о чеховских юморесках, на поприще которых Антона Павловича, наверное, далеко «обскакал» бы Аркадий Аверченко10 и многие его подражатели, если бы были современниками Чехова.
Нет, очевидно, сила и значение Чехова не в юморе.
Не менее ошибочно считать его «оптимистом», или, во всяком случае, отрицать в его творчестве ноты сознательного и глубоко-беспросветного пессимизма только потому, что некоторым из своих героев он влагает в уста идеалистические триады о грядущей разумной счастливой и красивой жизни, которую наши потомки увидят через 200 или 300 лет! Самая эта ссылка на чуть что не эсхатологические сроки свидетельствует скорее о безнадежности, чем о живой вере в лучшее будущее, и достаточно прислушаться внимательно к вечерним интимным размышлениям героя «Палаты № 6», опустившегося, но, несомненно, умного врача, чтобы усмотреть в ней хорошо продуманное «исповедание веры» самого убежденного пессимиста, остающегося, в сущности, никем и ничем не опровергнутым.
Дайте себе приятный труд перечитать от начала до конца все произведения Чехова кряду, и вы почувствуете, что основною стихиею его большой и глубокой души был какой-то темный страх, недаром же столь изумительно отраженный в небольшом одноименном рассказе.
Да, да, наиболее близкие писателю его герои, – а таковые существуют даже у авторов, «холодных как лед», – все находится во власти этого темного страха, страха не только непонимания, но и недоверия к правде того, что творится здесь под «луной».
– Понимаете ли вы что-нибудь в этом (ссылка на заурядный жизненный факт)? – такие вопросы задают друг другу чеховские герои неоднократно.
Но встречаются и категорические их заявления:
– Не понимаю, ничего не понимаю!
Или еще ужаснее:
– Не знаю, ничего не знаю, Катя! Пойдем лучше завтракать.
Такой ответ дает своей чуть не духовной дочери старый профессор, когда обезумевшая от такого же, в сущности, страха пред жизнью, она истерически допрашивает его, «что же делать, где смысл нашего бытия»?11
Откуда, однако, проистекает «страх» Чехова, – неужели только от сознания неизлечимости его болезни?
Но ведь именно как врач он знал, что люди, больные туберкулезом, переваливают за известную возрастную грань, могут жить годы и годы, дотягивая порою и до глубокой старости.
Нет, чеховский «страх» не личными переживаниями вызывается: это – смутное «предгрозовое» настроение целого «обреченного класса».
Типичный, повторяю, до мозга костей русский интеллигент позднейшей формации, сохранивший не только добродетели, но и многие пороки этого класса, он тем не менее не мог не заметить, что эта столь любимая им «почва» вот-вот грозит ускользнуть из-под его ног.
И временами на него нападает раздражение «обманутого» человека, подсказывавшее сатирические выпады против родной «социальной материи». Конечно, прежде всего достается от него пошлости закоснелой «интеллигентщины», вырождающейся в заурядную «обывательщину», но «рикошетом» его стрелы задевают и «кумиров», за инсульт, который ему не прощает своя же, наиболее близкая ему «по крови и духу» среда.
Чехов не дожил года с небольшим до нашей первой революции, и в этом я вижу особую милость к нему судьбы: не так-то легко было бы ему «пойти в Каноссу»12 струвевских «вех»!13
Чуть не три четверти столетия наша интеллигенция жила верою в то, что вожделенная «революция» отведет ей почетное место в жизни родной страны. О, конечно, в такой уверенности не было и тени «классового эгоизма»: жертвенность – ведь это один из первых пунктов интеллигентского катехизиса.
Но ведь и заключенным приятно видеть себя «на алтаре», а не «на живодерне», – как это произошло сейчас, когда наконец-то распропагандированные и вовлеченные в революцию полутемные и вовсе темные массы смели, с одинаково легким сердцем, не только «бюрократию» и «буржуазию», но и самую заправскую, сто лет «печалившуюся о народе» интеллигенцию, взяв за скобки всех «бар», всю «чистую публику».
Такого афронта14 интеллигенция не предвидела, еще менее мог «предвидеть» его Чехов, не доживший даже до опыта «освободительного движения» 1905–1906 гг. – опыта, продиктовавшего идеологическим вкладчикам «Вех» их первую покаянную.
Но кроме предвидения существует еще «предчувствие», туманное прозрение будущего особенно одаренными людьми – поэтами, к сонму которых принадлежал, несомненно, и Чехов, в «подсознании» которого наверное присутствовала мысль, что творцы и поставщики «идей» редко, – если не никогда, – получают счастье проводить их в жизнь: И. С. Тургенева многие называли «певцом лишних людей», обнаружить присутствие которых в рядах русской интеллигенции выпала ему честь.
На Чехова судьба возложила гораздо более тяжелую и менее почетную роль «певца» целого общественного класса, оказавшегося «лишним», а, следовательно, обреченным на смерть. Лишним не потому, чтобы в нем миновала реальная надобность: без наследственно образованного класса культурная нация