Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Похоже.
– Ну, далее – этап второй: привыкание. Убедился, что попытки выпутаться ни к чему не привели, начинаешь привыкать. Ко всему, говорят, можно привыкнуть – и к решетке, и к баланде, и просто к тому, что любой норовит мордой ткнуть: ты, мол, последнее дерьмо. Тут самое простое – сидеть тихо и не высовываться. Чтобы по балде не получить! Пережидать. Или, например, можно доказывать окружающим, какой ты хороший: «Конечно, я хуже вас, хуже самого последнего, но смотрите, – я же стараюсь! Видите? И это могу, и то. И колесом, и на голову встану. И вприсядку …Давайте, а? Давайте все сделаем вид, будто я почти такой же, как вы?» – и в глаза, в глаза заглядываешь. Чёрта с два! «Больно много захотел, гад! Не быть тебе, как мы! Изволь, любезный, знать свой шесток, мы тут воры в законе, а ты – мелкота, фраер. Брысь под нары!» Это – если в тюрьме. А так: «Мы честные, мы гордые, мы незапятнанные, белоснежные, а ты кто? А ну сыпь отседова!» И сожрут ведь, если не научишься ползать на брюхе, каяться и кричать, что быть, как все, вовсе не претендуешь, ты самый скверный, шмакодявка, и ясное дело, то, что с тобой случилось, больше – ни с кем, никогда. Тьфу! Говорить противно. Одним словом, тебя уже нет, так – мразь одна. И от этой мрази все уже законно шарахаются, и место ее – у параши. А люди – это ты верно сказал – они от природы не злые, и злыми быть не хотят. Если не заставлять. Ладно, хватит… Что-то я опьянел, стыдно. Отвык уже, да и возраст.
Попрощались они на автобусной остановке.
– Я пешком, – сказал Костылев, – надо проветриться. Спасибо вам, Валерий Михайлович. Наверное вы правы, зря я на них так понес. Но все же… Чего они боялись? Ведь боялись же чего-то?
К остановке подъехал автобус. Дверцы раскрылись. Сидоров скорбно смотрел на Костылева, домиком сведя к переносице брови.
– Ничего ты, вижу, не понял, – медленно выговорил он наконец. – И уже еле слышно, одними губами: – Чёрта они боялись. Чёрта.
Костылев шел и шел, не выбирая направления, шел, как писали в старых книгах, куда глаза глядят. А глядели они в противоположную от дома сторону, вдоль улиц, где приближалась к концу вечерняя городская жизнь.
Часы на центральной площади показывали без четверти одиннадцать, закрылись магазины, давно схлынул рабочий люд, исчезли и хозяйки с кошелками, и ребятишки, и старухи, разбредалась театральная публика. Однако у закрытых изнутри («к сожалению, свободных мест нет») освещенных дверей ресторана агрессивно галдел напористый коллектив «недобравших».
В кинотеатре только что кончился последний сеанс, из боковой двери на тротуар энергично выдавливалась взъерошенная, распаренная, возбужденная толпа.
Около трамвайной остановки дремлющий пьяный вяло протягивал прохожим букет жухлых георгинов, украденных с могил.
Мимо Костылева просверкали два радостных круглых лица, принадлежащие, очевидно, юным молодоженам. Эти явно торопились из гостей к себе домой, – шагали в ногу, сомкнув плечи и по-хозяйски держась под руки.
Высокая, красивая очень модно одетая брюнетка с вопросительной улыбкой озиралась по сторонам.
– Который час? – окликнула она Костылева.
– Без десяти.
– Сигаретой угостите?
– Некурящий.
– Поговорим?
– Извини, спешу.
– Торопишься к себе в ад?
Костылев вспомнил, что опять забыл шляпу. Не ответил, прибавил шагу и свернул в проходной двор. Девица хохотнула ему вслед. Смех был неприятный, жестяной.
Во дворе оказалось довольно темно. Линючий желтоватый свет падал только от окон. За неплотно задернутыми гардинами низкого первого этажа люди заканчивали день – вон там женщина стелет постель, встряхивая ватное одеяло, а здесь, уставясь в телевизор, семья доедает поздний ужин. Скатерть сдвинута, на клеенке – початая бутылка кефира. А вон – темное окно, спят. Много их, темных окон, некоторые распахнуты настежь. Душными легкими раскалившийся за день дом всасывает сырой и прохладный воздух двора. Сквозь низкую подворотню, аккуратно обойдя шипящий клубок дерущихся котов, мимо косой чугунной трубы Костылев вышел в какой-то переулок и наугад повернул налево. В переулке тоже было темно, хоть и горели еще там и сям окна, да попадались редкие фонари. Видно дождь собирался – ни одной звезды. Странное все же нынче лето! Третий месяц то жара, то дожди. Без пауз.
Неподвижно стояли вдоль тротуара черные широкие деревья. Никого, тихо. Только шаги Костылева глухо стучали по каменным плитам. Это было хорошо, за длинный день он устал от людей, от толпы… Обозлились, что назвал их толпой. Назвал – и выпустил джинна. Зверя… А может, им нужна была встряска? Все же, что это такое – толпа? Что общей цели нет, это ясно. Нет, не ясно! Когда собралось сто человек глазеть на пожар, у них цель одна – поглазеть, и они все равно толпа. А вот если бы они все вместе этот пожар тушили или, напротив, разжигали, уже не толпа была бы… – Костылев тряхнул головой. – Вот привязалось: толпа, не толпа. В этом, что ли, дело? Дело в том, чтобы понять, почему они злятся и откуда этот страх. Не хотят, чтобы ворошили их болото? Чтоб был статус-кво – плохой, хороший, но непременно кво?
Перемен они боятся, вот чего. Нового! От этого нового из них как раз и прет то самое, про что Сидоров говорил: «зверь». Из них? А сам-то. Пока что ты – ты! – сделал Верочку злобной курицей, Войк – сексуальной психопаткой, Митину… Бог с ней, с Митиной, пусть орет. А Гуреев? Не случись этого всего, может, и не пришлось бы ему сегодня сподличать, так бы и прожил в порядочных…
Переулок внезапно уперся в сквер. Не раздумывая, Костылев перешагнул через низенькую чугунную ограду и по газону направился к одинокому фонарю, возле которого заметил скамейку. Фонарь был неестественно задран вверх и смотрел изумленно. Костылев опустился на теплое – не успело остыть! – сиденье и с облегчением вытянул измученные ноги. Опьянение прошло, голова была легкой и ясной.
Откуда-то взялась стая белых мотыльков. Она бесшумно пульсировала в воздухе у самого лица Костылева, касаясь его вялыми крыльями. Где-то вдали громыхнуло. Пахло скошенной травой и душистыми табаками. Он любил этот запах…
Надо, в конце концов, разобраться, почему это случилось. Думал тысячу раз? Ничего! Подумаешь в тысячу первый. Только трезво, не жалея себя. Ведь что выходит? А выходит, по всему выходит, что рога твои, копыта и остальная мерзость – никакой не внешний облик. Сущность. Ты, Костылев, – чёрт. Сатана, бес, лукавый. Понял? …Ах, чёрта нет? Допустим. Но какое это имеет значение? Есть… нечто. Которое превращает людей в психов и подлецов.
Да, но ведь я же не хотел, не заслужил!
В такой ситуации, да еще спьяну, впору было бы закричать, заплакать, упасть на землю. Или закатиться истерическим хохотом. Но он абсолютно неподвижно сидел посреди пустого сквера, и мягкие мотыльки, обнаглев, принялись садиться ему на лоб, щеки, губы, по-свойски обращаясь с неодушевленным предметом.