Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сосед перебил решительно:
— Я за Россию воевал, Россию строил, а не старую систему.
— За Россию, — согласился Алексей Петрович и шумно выдохнул. — Вы воевали за неё, да… Но почему тогда эти бесы из научных институтов, — Алексей Петрович, перегнувшись, далеко вымахнул в сторону телевизора руку, — захватили говорильню и принялись издеваться над нами… и над вами в том числе… принялись утверждать, что жертва была напрасной и победа не нужна… почему вы заслушались, как дитя, и поверили? Вы Россию защищали…
— Я и сейчас её защищаю…
— Господь с вами! Если бы на фронте вас убедили развернуть оружие… за Россию… вы бы поверили? Хотя — что я?! Бывало и это. Всё уже бывало. Вот это и страшно, что ничему нас научить нельзя. Но если вы не развернули оружие там, вы должны были знать, где Россия. А они развернули. — Снова выпад в сторону телевизора. — И давай из всех батарей поливать Россию дерьмом, заводить в ней порядки, которых тут отродясь не водилось, натягивать чужую шкуру. Неужели вас в сердце ни разу не кольнуло, почему, по какой такой причине поносят так русских? В России. Вы ведь русский, Антон Ильич?
— Не видно, что ли? — сосед смотрел на Алексея Петровича исподлобья и сказал холодно, отчуждённо.
— Пока видно. Есть же у нас свои черты. Но скоро их сострогают. Скажите, какие же мы с вами русские, если дали так себя закружить? Хоть чутьё полагается иметь, если нет ничего другого. Для вас Россия в одной стороне, для меня в другой. Нет, не там, где мы с вами были при коммунизме. Но и не там, где вы видите, совсем она не там. Можно допустить, что я ошибаюсь. Но посмотрите. Мы дикари, звери, развратники, пьяницы, матерщинники… полный набор… лодыри, покорное стадо, к иконе подходим не иначе как с топором. Надо нас в цивилизованный мир, чтобы привести в порядок. Посмотрите, как цивилизуют. Пьяницы — и заливают дешёвой водкой. Развратники — и весь срам, всё бесстыдство людское со всего мира, всё несусветное уродство — сюда. Дикари — и гуляй свободно любой головорез, насилуй, грабь, воруй, убивай беспрепятственно, захватывай мафия и коррупция государственное богатство, объединяйся между собой, захватывай власть. Лодыри — и хлеб, масло у своего крестьянина не берут, везут из-за океана. Грубияны — и полон рот мата у каждого воспитателя. Не кажется это вам… ну, не совсем подходящим способом воспитания… совсем не подходящим?! Свободы хватило только на это — как сделаться окончательно без стыда и без совести, разграбить страну и оболванить нас с вами. А мы и рот разинули: настоящую Россию нам кажут! Нет, Антон Ильич, это не Россия. Избави Бог!
Алексей Петрович задохнулся и умолк. Сосед тоже дышал тяжело и смотрел на него враждебно. И вдруг сделал совсем по-мальчишески: поднялся и демонстративно включил телевизор.
— Новости, — объявил он. — Извините, новости я пропустить не могу».
Эти двое уже заканчивают жизнь, и без всяких пояснений видно, как они её прожили и какой стержень имел каждый. Один смертельно унижен и оскорблён тем, что его Родину распинают; второй, думается, доволен, что оставляет детям и внукам весомый задел, нажитый им при номенклатурной службе… У писателя не прибавлено ничего от себя, от «творческой фантазии»: вот тебе, читатель, две судьбы, две оценки жизни, которая завертела и тебя…
Однако есть люди, не имевшие понятия о номенклатуре, люди обыкновенные, рабочие, и таких миллионы. Переворот, устроенный новыми хозяевами страны, ударил их больнее, да что там — смертельнее! Они тоже хотели бы разобраться: как же произошло, что владельцами всего нажитого страной стали не те, кто её обустраивал, строил заводы и электростанции, города и железные дороги, а ловкачи, воспользовавшиеся приватизацией и превратившие её в «прихватизацию».
Двое из миллионов пострадавших — герои рассказа «В ту же землю».
Пашута, женщина с городской окраины, всю жизнь трудилась в столовой, причём шла по служебной лестнице не вверх, от посудомойки к заведующей общепитовской точкой, а в обратном направлении: в двадцать лет, бойкой и симпатичной комсомолкой, служила заведующей, а с годами, при убыли сил и женского обаяния, дошла до посудомойки. Её друг, Стас Николаевич, бывший инженер на алюминиевом заводе, статный и сильный, был в своей профессии не последним человеком. Новые порядки, установившиеся в стране, принесли им нищую, бесправную старость.
И вот как оценивают эти двое «рай», приуготованный им реформаторами России. Первые растерянные слова тяжкого разговора вырываются у Пашуты, которая не знает, как, на какие деньги похоронить мать:
«Чего тут путать, Стас Николаевич? Не мы с тобой стали никому не нужными, а все кругом, все! Время настало такое провальное, всё сквозь землю провалилось, чем жили… Ничего не стало. Встретишь знакомых — глаза прячут, не узнают. Надо было сначала вытравить всех прежних, потом начинать эти порядки без стыда и без совести. Мы оттого и прячем глаза, не узнаём друг друга — стыдно… стыд у нас от старых времён сохранился. Всё отдали добровольно, пальцем не шевельнули… и себя сдали. Теперь стыдно. А мы и не знали, что будет стыдно. — Она помолчала и резко повернула, видя, что уводит разговор в сторону, где только сердце надрывать. — Дадут! — согласилась она. — Если просить, кланяться — дадут. Те дадут, кому нечего давать. Из последнего. Ну, насобираю я по-пластунски, может, сто тысяч. А мне надо сто раз по сто. Нет, не выговорится у меня языком — приходить и просить. А чем ещё просить — не знаю…
Стас осторожно напомнил:
— У тебя ведь дочь есть.
— Дочь мне неродная, — глухо сказала Пашута. — И живёт она с мальчонкой в последнюю проголодь. Девочку мне отдала в учёбу. Живёт одна, без мужика. Это вся моя родня. Дальняя есть, но такая дальняя, что я её плохо знаю. Нас у матери было четверо, в живых я одна. Всё ненормально — верно ведь, Стас Николаевич?
— Не паникуй. Куда твоя твёрдость девалась?
— Остатки при мне. И то много. С нею-то хуже. Она не для воровства, не для плутовства у меня, скорей в угол загонит».
Не такой Распутин писатель, чтобы недодумать главную мысль, не отыскать ответы на вопросы, которые задаёт нынешняя подлая жизнь. Вот и его Стас Николаевич, сильный человек, загнанный в угол, но ещё не сломленный, объясняет Пашуте, как всё случилось, вспомнив их недавний, предзимний разговор:
«Я тебе скажу, чем они нас взяли, — не отвечая, взялся он рассуждать. — Подлостью, бесстыдством, каинством. Против этого оружия нет. Нашли народ, который беззащитен против этого. Говорят, русский человек — хам. Да он крикун, дурак, у него средневековое хамство. А уж эти, которые пришли… Эти — профессора! Академики! Гуманисты! Гарварды! — ничего страшней и законченней образованного уродства он не знал и обессиленно умолк. Молчала и она, испуганная этой вспышкой всегда спокойного, выдержанного человека.
Он добавил, пытаясь объяснить:
— Я алюминиевый завод вот этими руками строил. От начала до конца. А двое пройдох, двое то ли братьев, то ли сватьев под одной фамилией… И фамилия какая — Чёрные!.. Эти Чёрные взяли и хапом его закупили. Это действует, Пашута! Действует! Будто меня проглотили!