Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один из смысловых центров этого фрагмента записи – разговор о феномене расточительности. В программе интервью он не планировался, и я точно не помню, как именно и почему он затеялся. Ведь подобного рода «мировоззренческая» проблематика, появись она в нашем разговоре, заставила бы перекроить его простую живописность. Но, вероятно, Люба в ходе рассказа самовольно задумалась о практиках потребительского поведения ее знакомых и, соответственно, своих собственных. И я поддержал эту инициативу – меня увлек не только фактологический состав изложения, но и его дискурсивная настроенность. Здесь, в поколении «детей» в очередной раз появляется сигнал рассуждающего, рефлексивного сознания. Любовь Ивановна спрашивает себя: «Что это – расточительность?.. Ну, как тебе это объяснить?..» И сначала пытается соорудить нечто вроде теоретической концепции феномена расточительности. «Расточительность не зависит от того, как ты живешь в материальном смысле. Это зависит от человека. От характера человека. Расточительность не зависит от бедности или богатства, а зависит от того, куда ты влаживаешь деньги». Казалось бы, ничего необычного, общее место. Но вот этот непроизвольно вставленный в начатое рассуждение, старинный, определенный еще Владимиром Далем, глагол «влаживать» тотчас переводит повествование в иной, чем это показалось сначала, дискурсивный регистр. Всмотритесь: рассказчица, высказав несколько тривиальностей, не уточняет их, то есть не переходит к операциям со словами, а непосредственно занимается работой с вещами мира. Одна из многих вещей, представляющих жизненный мир станицы, – слесарь Степан. Люба подробно воспроизводит порядок существования этого человека и тут же, буквально по пунктам, демонстрирует его «непорядливость», бестолковость, бесхозяйственность. И здесь перед нами не столько осуждающая инвектива в адрес недотепы Степана, сколько инвентаризация его типовых жизненных практик. По сути, это то же самое показывание объектов наличного бытия, та же самая «бегущая строка» повседневных жизненных очевидностей, которые в решающей степени свойственны дискурсивным походкам крестьянских «отцов». Но во второй половине этого фрагмента можно услышать уже не совсем типичную и для дискурса крестьянских «детей» интонацию. Произнеся слова: «Я тоже иногда бываю расточительна…», Люба увлекается чем-то вроде фактологического обоснования этой простодушной констатации. И постепенно в ее речи начинает собираться в некую определенность, обретать устойчивые формы дискурс житейской философии, предстающий здесь в его рефлексивной полноценности. Вот начало: «Я почему люблю работать на грядке? Я работаю и строю себе разные мысли. мысли мои тоже приходят в порядок. меня грядка спасает и в этом, мыслительном, плане». Таких дискурсивных ходов невозможно было спрогнозировать в начале нашей беседы, но Люба както очень естественно проделала их. В этом проявляют себя не одни только личностные, культурно-психологические характеристики рассказчицы, но и общая трансформация дискурсивного пейзажа постколхозной крестьянской повседневности.
* * *
Мишель Фуко в упомянутой выше лекции говорил: «Дискурсы должно рассматривать как прерывные практики, которые перекрещиваются, иногда соседствуют друг с другом, но также и игнорируют или исключают друг друга…» Представляется, что крестьянские дискурсы, взятые на разных исторических горизонтах, тяготеют скорее именно к «перекрещиванию» и «соседству», нежели к «исключению». Если что-то и исключается, то это система внешних обстоятельств. В то же время «анонимные исторические правила» строения дискурса остаются незыблемыми. В самом деле, первое, что приходит в голову в процессе чтения этого монолога Любови Курановской, – я уже слышал нечто подобное. Я уже улавливал похожие интонации, видел аналогичные синтаксические конструкции, ощущал сходный с этим темпоритм словесной ткани. В сущности, нарратив Любы – это не что иное, как событийно-исторически перевоплощенный, вложенный в уста молодой кубанской хозяйки, лексико-семантически модернизированный и стилистически выправленный дискурс уже знакомой нам усть-медведицкой казачки Ирины Кирилловны Ситкиной. Нарратив содержательно, разумеется, не совпадающий, но дискурсивно как-то удивительно сродственный. В самом деле, Любовь Курановская на наших глазах, систематически, обстоятельно и старательно выкладывает мозаичное панно своих социальных действий, аккуратно выстраивает словесную картину своей повседневной, безостановочной, гнетущей (но иногда приятной, приемлемой)